Павел Загребельный - Роксолана. Роковая любовь Сулеймана Великолепного
— Похваляетесь, что остались верными своей земле? Такая верность требует награды. Султан поручил мне соответственно вознаградить вас. Вы хотели этой земли — мы вам дадим ее. Вас закопают в эту землю. Закопают живыми. Яму себе выроете сами. Правда, землекопство у мусульман считается позорнейшим делом, а рытье могилы для себя крайне позорным, но что я могу поделать? Да и вы не мусульмане.
— Да, мы христиане, — твердо произнес Блаж. — И поэтому рыть для себя могилы мы не станем, даже если бы с нас живьем сдирали кожу.
— Такая возможность существует, — усмехнулся Ибрагим, — но вы захотели земли…
И он, подражая султану, едва заметным движением руки велел убрать обреченных с глаз.
И эти люди для него уже не существовали. Были давно мертвы. Он и разговаривал с ними из простого любопытства. Узнать, что говорят мертвые. Живые ему нравились больше. Были почтительнее.
Блажа и Моргая закопали живыми в тот же день между четвертой и пятой молитвами. Свидетелями нечеловеческой кары были все венгры — им Сулейман даровал свободу после этого страшного зрелища — и плененные в Белграде сербы.
Ибрагим наблюдал за казнью со своего черного (как и у султана) коня в золотой сбруе. Лишенные одежды, связанные крепкими веревками, брошенные на дно глубоченной ямы, выкопанной под высоким берегом, на котором стоял истерзанный, закопченный, поверженный Белград, Блаж и Моргай не просили о пощаде, ни стона, ни вскрика не прозвучало из ямы, когда с торопливых лопат дурбашей[51] посыпалась на них безжалостная земля. Ибрагим представил себе, как земля засыпает живой красивый рот Блажа, глубоко, с наслаждением втянул в себя ласковый дунайский воздух и с новой для себя омерзительной радостью в душе поскакал к султанскому шатру.
Сулейман уже разослал всем, кого надо было обрадовать или напугать, фетх-наме[52] о том, что Белград в его руках. Теперь, сидя в своем роскошном шатре, сочинял стихи, полные горечи, меланхолии и тоски. Не спрашивал о венграх у Ибрагима, пили вино, султан читал газели о тщете богатства, славы, могущества.
— Нравятся мои газели? — спросил своего любимца.
— Для вашего величества нет невозможного, — весело отвечал наглый грек. — У вас возникло желание сочинить газели, и вы его выполнили. Кто может помешать?
— А собственное неумение?
— А кто посмеет заметить вашу неумелость?
— Когда я сочиняю стихи, я перестаю быть султаном Сулейманом. Тогда я поэт, который зовется Мухибби.
— А кто посмеет разъединить великого султана и застенчивого Мухибби?
Двенадцать дней оставался султан в Земуне. Оттуда кораблем или по мосту часто перебирался в Белград, охотился в окрестных лесах, смотрел, как чинят башни и стены, созвал диван, раздавал награды и подарки.
Самым первым наградил Яхья-пашича Бали-бега, вызвав его из Сланкамня. За полное разрушение Срема (тот сжег и сровнял с землей гарода Купиник, Митровицу, Червеч, Илок, срезал подчистую все живое, что поднималось над землей, создал широкий пояс опустошенной ничейной земли). Камни сремских городов везли теперь для восстановления разрушенного Белграда.
Две тысячи плененных сербов — женщин, детей, стариков — под янычарской охраной султан приказал гнать пешком в Царьград. Гнали их три месяца. Через Ниш, Софию, Пловдив, Эдирне, через горы, реки, болота. Плач и стон неслись по горам и лесам.
И скорбная песня шла за ними, песня о тех сербских юношах, которые пали под Белградом и уже не встанут никогда:
Под Белградом конек стоит вороной,А на том конеС кровью на вискеСидит милый мой.Хочешь, милая, знать, как идет война?Из коня моего,Из меня самогоКровь течет красна.Хочешь, милая, знать, что у нас на обед?Конина сухаяДа вода из ДунаяТакой наш обед.Хочешь, милая, знать, где почию я?Во широком поле,Во темном раздольеМогила моя.Хочешь, милая, знать, кто у нас звонари?Сабли да булаты,Выстрелов раскаты,Трубы до зари[53].
Несли с собой иконы и мощи святых. Люди выходили им навстречу, чтобы поклониться святыням и их страданию, выносили хлеб и воду, вино и мясо. Откуда только могло взяться здесь после разорения султанскими душегубами? Гонимые несли с собой мощи святой Пятницы, выпрошенные когда-то у крестоносцев из Византии болгарским царем Йованом Асеном и перенесенные им в свою столицу Тырново. Перед турецким нападением на Болгарию мощи были спрятаны в Вене, а потом княгиня Милица упросила своего зятя султана Баязида отдать их сербам. С тех пор Белград был местом хранения Тырновской Пятницы. «Пришествием твоим сербская земля обогатится», — говорилось в церковной службе святой Пятницы.
Еще несли с собой чудотворную руку царицы Феофано, жены Льва, царя премудрого, а также икону богородицы, писанную евангелистом Лукой.
Сулейман позволил людям выходить на дорогу, целовать иконы и мощи, но за плату. Деньги должны были идти в султанскую казну.
В Царьграде султан повелел греческому патриарху выплатить за реликвии двенадцать тысяч дукатов, если тот не хочет, чтобы их бросили в море.
Тогда Сулейман еще не был назван Кануни — Справедливым, но он старался проявлять свою жестокую справедливость на каждом шагу.
На прощанье еще долго смотрел с высокого белградского берега на слияние Дуная и Савы. Гулямы[54] держали над султаном огромный (шелк и золото) султанский чадор[55]. Никто не смел ступать в просторный круг тени, образуемый чадором. А сам султан как бы прятался в том кругу, не осмеливаясь ступить за его пределы. Имея такую империю, ограничиваться клочком тени под чадором? Такова малость человека, ибо что такое человек перед миром и стихиями! Две исполинских славянских реки текли у него под ногами, стлались ему к ногам и не стлались, норовистые, непокорные, могучие. Ореховые воды Дуная, глубокие и загадочные, плыли спокойно и мощно, а Сава катила с гор водовороты глины, ила, пены, ударялась с разгона в пречистое тело Дуная, мутила его глубокие воды, загрязняла. Дунай отталкивал Саву; какое-то время они мчались рядом двумя неистовыми потоками — один темный, ореховый, чистый, другой желтоглиняный, не вода сплошная грязь. Дунай не давался, отталкивался от загрязненной Савы, но желтые потоки растекались шире и шире, затягивали в свою муть новые и новые светлые слои воды — и большая река сдалась, дала себя полонить, мечась и вздрагивая, точно в конвульсиях, плыла теперь к морю такой взбаламученной, как души людей, охваченных несчастьями, преступлениями и ненасытной жаждой власти. Не так ли мутна и его душа? Сулейман не мог найти в себе силы оторвать взгляд от слияния рек.
В Стамбул возвращался без войска. Шел быстро, с короткими ночевками и передышками. Семьдесят пять дней понадобилось ему, чтобы дойти от Стамбула до Белграда, тридцать дней потратил на захват города и еще тридцать один день возвращался назад в столицу. Странно было, как могло еще в той земле остаться что-то живое!
В одном сербском селе Сулеймана встретила весть о смерти его самого младшего сына Мурада. Только старый Пири Мехмед отважился передать султану тяжкую весть. Любой другой за такое известие мог бы поплатиться головой, но какая рука поднялась бы на седины старого визиря? Султан печально ответил строками из Корана: «Если бы Аллах желал взять для Себя ребенка, то Он избрал бы, что Ему угодно, из того, что творит. Хвала Ему! Он Аллах, единый, мощный!»
Два дня после получения вести о смерти сына Сулейман отдыхал. Дважды присутствовал на конных состязаниях, принимал участие в охоте, рассматривал с коня старую сербскую церквушку. Когда любовался конями на состязаниях, вспоминал слова: «Вот представлены были ему вечером легко стоящие, благородные». Верил, что вечный бог и счастье повелителя не оставят его, — родился ведь, чтобы владычествовать, и должен исполнить свое предназначение. «И подчинили Мы Ему ветер, который течет, по Его повелению, легким, куда Он пожелает, — и шайтанов, всякого строителя и водолаза и других, соединенных в цепях». Двинулся на Стамбул. Никого не хотел видеть в дороге, кроме Ибрагима, Пири Мехмеда и старого Касим-паши. В Эдирне призвал к себе Ахмед-пашу, которого полюбил за храбрость, проявленную под стенами Белграда. Не пугало его то, что в Стамбуле свирепствовала чума, за которой шла черная оспа, безжалостно унося маленьких детишек.
Когда в Стамбуле французский посол станет через великого визиря умолять султана, чтобы он выпустил его из охваченной моровой язвой столицы, Сулейман гневно и в то же время с изумлением воскликнет: «Чего он хочет и куда бежит? Разве он не знает, что чума — это божья стрела, которая никогда не бьет мимо цели? Если бог захочет его умертвить, никакое бегство и исчезновение не помогут. Человек всегда стоит перед неизвестностью. Чума вошла и в мой дворец, но я же не оставляю его».