Артур Дойль - Дядюшка Бернак
Мимо нас шел знаменитый наполеоновский полководец. Он пожал руку де Коленкуру. Стройная, красивая фигура Мюрата, его большие огненные глаза, благородство манер сделали из сына трактирщика человека, который привлекал внимание и вызывал восхищение всей Европы. Густые курчавые волосы и полные красные губы делали его наружность незаурядной, заставлявшей помимо воли обращать на него внимание.
— Я нахожу, что Англия чертовски неудобна для кавалеристов, — сказал он. — Дороги там очень хороши, но поля никуда не годятся! Нигде не встретишь такого количества рытвин и канав, вырытых для осушения почвы, как у англичан. Надеюсь, что мы скоро перейдем в наступление, Коленкур, потому что если люди будут продолжать жить в том же бездействии, как теперь, то они скоро обратятся в садовников. Они больше упражняются с цветочными лейками и садовыми ножами, чем с лошадьми и саблями!
— Я слышал, что завтра солдаты садятся на корабли?
— Да-да, но им снова придется высадиться по сю сторону Ла-Манша. До тех пор пока адмирал Вильнев не рассеет английский флот, нечего и думать о наступлении.
— Констан сказал мне, что сегодня император, пока одевался, напевал «Мальбрука», а эту песнь он всегда насвистывает перед переходом от бездействия к делу.
— Очень умно со стороны Констана запоминать мелодию, которую напевал император, — со смехом ответил Мюрат, — хотя вряд ли он отличит «Мальбрука» от «Марсельезы» в таком исполнении. А вот и императрица! Как она сегодня очаровательна!
Вошла Жозефина с фрейлинами. Все встали и приветствовали ее почтительным поклоном. Императрица была одета в вечерний туалет из розового тюля, украшенного блестками, на другой женщине платье могло бы показаться нескромным и слишком театральным, но императрица была полна грации и благородства. Небольшая корона из бриллиантов украшала ее голову и при каждом движении сверкала тысячами огней. Никто не умел занимать гостей лучше ее. Для каждого у Жозефины находилась милая улыбка, в ее присутствии было легко, и у всех создавалось впечатление, что и сама императрица очарована гостями.
— Как она обаятельна! — невольно воскликнул я. — Как можно не любить этого ангела?!
— Только одна семья противится ее очарованию, — сказал де Коленкур, оглядываясь по сторонам, чтобы убедиться, что Мюрат был далеко и не мог слышать. — Взгляните на сестер императора!
Я был поражен, посмотрев в их сторону. Эти красавицы, пока императрица проходила по комнате, следили за каждым ее шагом, порою с какой-то злобной ненавистью перешептываясь и хихикая. Мадам Мюрат обернулась к матери Наполеона и, указывая на Жозефину, прошептала что-то; и надменная старуха презрительно покачала головою.
— Они думают, что имеют права на Наполеона и что поэтому им должно принадлежать здесь первое место! По сей день сестры Наполеона не могли примириться с мыслью, что Жозефина — ее императорское величество, тогда как они — всего лишь их высочества. Они все ненавидят ее — и Жозеф, и Люсьен, словом, вся их семья! Во время коронации, находясь в свите Жозефины, они попытались показать, что и они кое-что значат, и Наполеону даже пришлось вмешаться. В жилах этих женщин течет южная кровь, и с ними трудно совладать.
Но несмотря на очевидную ненависть и презрение родных Наполеона, императрица казалась беспечной, легко и свободно общалась с гостями. Каждого она обласкала своим мягким взором, ласковым словом. Высокий, воинственного вида человек с бронзовым от загара лицом и густыми усами шел рядом с нею; иногда она ласково клала руку ему на плечо.
— Это ее сын, Эжен Богарне, — сказал Коленкур.
— Ее сын! — воскликнул я, потому что на вид он казался старше ее.
Де Коленкур посмеялся моему удивлению.
— Она ведь вышла замуж за Богарне еще очень юной, ей не было тогда и шестнадцати. Жозефина жила тихо, спокойно, в то время как ее сын терпел лишения в Египте и Сирии, — вот чем объясняется, что он кажется старше ее. А вон тот высокий представительный, гладко выбритый человек, который целует руку императрице, знаменитый актер Тальма. Он однажды помог Наполеону, когда тому приходилось туго, и император не забыл помощи, оказанной консулу. В этом также кроется и секрет могущества Талейрана. Он дал Наполеону сто тысяч франков перед его походом в Египет, и теперь, хотя император сильно ему не доверяет, он не может забыть услуги. Наполеон никогда не бросает друзей, но и врагов не забывает. Сослужив ему службу однажды, вы можете потом делать, что вам угодно. В числе гостей вы встретите и его бывшего кучера, пьяного с утра до ночи, но он получил крест при Маренго, и потому его безобразия сходят ему с рук.
Де Коленкур отошел от меня, чтобы побеседовать с какими-то дамами, и я снова предался своим мыслям, которые невольно вновь и вновь обращались к этому необыкновенному человеку, являвшемуся то героем, то капризным ребенком; благородные черты его характера так тесно смешивались с низменными, что я совершенно не мог разгадать его. Порой чудилось, что я постиг его, но вот узнаю новый факт, и все мои определения снова путаются, и я невольно прихожу к новому мнению.
Одно лишь было очевидно: Франция не могла бы без него существовать, значит, служа ему, каждый из нас служил стране. С появлением императрицы в салоне исчезла всякая формальность и натянутость, и даже военные, по-видимому, чувствовали себя свободнее. Многие присели к зеленым столам и играли в вист и в очко.
Я совершенно углубился в наблюдения за придворными; любовался блестящими женщинами, со вниманием разглядывал сподвижников Наполеона — имена их предков никому не были известны, тогда как их собственные прогремели на весь свет. Как раз против меня весело болтали Ней, Ланн и Мюрат, словно они были в лагере. Кто бы мог подумать, что двое из них в недалеком будущем обречены на казнь, а третьему суждено пасть на поле брани! Но сегодня даже и тень грусти не омрачала их жизнерадостные лица.
Маленький, средних лет человек, все время молчавший, казавшийся таким потерянным и забытым, стоял у стены. Заметив, что он, так же как я, был чужим в этом обществе, я обратился к нему с каким-то вопросом. Он с готовностью ответил мне, безбожно коверкая французские слова:
— Вы, шлучайно, не жнаете по-английшкому? — спросил он. — Я не иметь ждесь вштретил ни один человек, который понимать этот яжык.
— Я свободно говорю по-английски, — заверил я его, перейдя на понятный ему язык, — потому что большую часть жизни провел в Англии. Но вы ведь не англичанин? Думаю, с тех пор как нарушен Амьенский мирный договор, во Франции не найдется ни одного англичанина, кроме, конечно, заключенных в тюрьму!
— Нет, я не англичанин, — ответил он. — Я американец. Меня зовут Роберт Фултон, и я являюсь на эти приемы исключительно с целью напомнить о себе императору. Он заинтересовался моими изобретениями, которые должны произвести переворот в войне на море.
Мне нечем было заняться, и потому я решил поговорить с забавным американцем о его изобретениях, думая, что имею дело с сумасшедшим. Он стал рассказывать о якобы изобретенном им судне, которое может двигаться по воде против ветра и против течения; приводится же в движение эта диковина углем или деревом, которые сжигают внутри его в печах. Фултон говорил и другие бессмыслицы вроде возникшей у него «идеи о бочках, наполненных порохом», которые обратят в щепки наткнувшийся на них корабль. Тогда я выслушивал его со снисходительной улыбкой, принимая за умалишенного, но теперь, на закате жизни, понимаю, что ни один из знаменитых воинов и государственных мужей, бывших в этой комнате, включая и самого императора, не оказал такого влияния на ход истории, как этот молчаливый американец, казавшийся столь невзрачным и заурядным среди блестящего офицерства и разодетых в восточные туалеты дам.
Внезапно все замолчали. В салоне воцарилась жуткая, гнетущая тишина, которая наступает, когда в детскую, полную оживленных голосов, возни и шума, является кто-нибудь из взрослых. Болтовня и смех стихли. В соседних комнатах прекратился шорох карт и звон монет. Сидевшие, включая дам, встали с выражением глубокого почтения на лицах.
В дверях показался бледный император в зеленом сюртуке с белым жилетом, обшитым красным шнурком. Император далеко не всегда одинаково относился к окружающим даже и на вечерних приемах. Иногда Наполеон был добродушным и веселым болтуном, но это скорее относится к тому периоду, когда он был консулом, а не императором. Иногда он отличался чрезмерной суровостью и делал вслух оскорбительные замечания на счет каждого из присутствующих. Наполеон всегда впадал из одной крайности в другую. Сейчас своей угрюмостью и дурным расположением духа он привел всех в неловкое, стесненное состояние, и глубокий вздох облегчения вырывался у каждого, кого он молча миновал, направляясь в смежную комнату.