Михайло Старицкий - РУИНА
Как-то раз пришли на черный двор соседние поселяне и стали рубить дрова; среди них оказался и знакомый нам нищий: он сдержал слово, данное приютившему его хозяину, и пришел-таки в монастырь заменить его. Нищий работал за троих; секира его звонко стучала в морозном воздухе, и щепы из-под нее летели во все стороны. Но в то время, когда руки его подымались и опускались, глаза зорко следили за всеми, входившими в черный двор; он пробовал проникнуть взором за ворота, но они быстро затворялись, и к ним не было доступа. Приходили за дровами монастырские служки, и нищий пробовал кое о чем расспросить их. Одно только он узнал, что носить дрова будут лишь они, две послушницы, да еще новенькая девочка, что стала служкой. Нищий едва скрыл охватившее его при этом волнение и для отвода глаз начал роптать на монашеские порядки.
— Не женская это работа таскать дрова, — жалел он служек, — о, если бы дозволила ее найпревелебнейшая мосць, то мы вмиг поразнесли бы эти дрова куда требуется.
Служки благодарили его за теплое слово и, изгибаясь под непосильной тяжестью, уходили неспешно.
Минул один день и другой; приходили и служки, и прислужницы, но девочка не являлась; передавали, что преподобная тетка Агафоклия больна, при смерти, и не встает уже с постели и что девочка поэтому при ней неотлучно. На третий день все дрова были нарублены, призванные поселяне стали расходиться по домам, нищий был в отчаянии и думал уже запросить мать экономку, не найдется ли здесь других каких-либо работ, но ему неудобно было объявить свою личность, так как он и без того попал сюда воровски…
Ударил колокол, плавно, торжественно и грустно раздались в чутком воздухе размеренные удары. Все закрестились. Нищий складывал медленно последние дрова, как вдруг за спиной его раздался знакомый молодой голос. Нищий оглянулся — вблизи стояла какая-то девочка, в послушнической ряске, и, не оборачиваясь к нему, усердно набирала дрова.
— Не смотри на меня, дядько, заметят, — прошептала она.
— Насилу дождался, — буркнул и нищий под нос, глядя в сторону и роняя полено. — Ну, что известно?
— Дозналась, видела, передала, что будешь.
— Ха! Уже привык по–бабьи и говорить!.. Молодец!
— Только тут я больше не останусь, сбегу, хоть повесь меня. Лучше сразу смерть, чем ежедневные страхи за шкуру. Вот преподобная мать Агафоклия померла, ее хоронить будут, и я утеку.
— Стой, любый… может, как раз в это время мне удалось бы пробраться…
— И не думай, дядьку, мужского пола не допустят туда, хоть бы сгорел дотла монастырь, — промолвил поводырь нищего, поднимая с натугой вязку дров.
— Знаю… что-либо придумаешь… Слушай, — приблизился к нему нищий, будто помочь вскинуть вязку на плечи, — на похоронах я с тобой свижусь, и коли не придумаю ничего, то, значит, на то воля Божья, и мы уйдем, а коли придумаю, то ты денек еще перебудь… Там условимся.
— Разве денек, а больше — хоть зарежь! — и он, шатаясь под тяжестью, торопливо ушел со двора.
Монастырское кладбище помещалось за его зубчатой оградой, как раз против брамы; оно обнесено было глубоким рвом и тремя сторонами врезывалось в лес, только четвертая, более узкая сторона, была обращена к монастырскому муру и снабжена дубовыми крепкими воротами, вроде брамы. Высокие насыпи на рвах были засажены сплошь колючим, густым и непролазным кустарником, люцией, составлявшим неприступный оплот для мирного сна потрудившихся душевно спасенниц: огражденные от суетного мира, убаюканные шепотом и тихим гомоном леса, здесь они спали спокойно, в надежде дождаться радостного дня пробуждения.
По случаю смерти монахини рабочих оставили еще в монастыре, они должны были выкопать могилу для новопреставленной сестры Агафоклии и вообще оказать помощь при похоронах. Кроме этих рабочих, к печальному и торжественному обряду сходились еще и все поселяне окрестных хуторов и селений поглазеть на любопытное зрелище и потрапезовать на заупокойных обедах: монастырь в таких случаях не жалел средств и старался блеснуть перед миром своею щедростью и гостеприимством. На третий день были похороны. Огромная толпа сошедшегося люда стояла стеной между брамой и воротами кладбища; в монастырский двор и церковь, где стоял гроб и служилась заупокойная обедня, посторонние лица не допускались, да и на самом кладбище пока ворота были заперты и лишь вокруг свежей вырытой ямы, облокотясь на лопаты, стояли монастырские рабочие. Толпа между брамою и воротами волновалась, росла и заливала проход, оставленный для процессии, какой-то дьячок в подряснике суетился, бегал и упрашивал любопытных не напирать, а стоять шпалерами. Наконец загудел низкими тонами большой колокол, к его стонам присоединились минорные голоса прерывистого перезвона, брама отворила свою пасть, и из нее вынырнуло торжественно мрачное шествие: траурные хоругви, траурные ризы священников, темно–зеленые восковые свечи, черный, качающийся на пышных носилках гроб, и за ним черная волна поникших головами монахинь… Звуки печального пения то раздавались гармоническими аккордами, то таяли в туманном воздухе морозного дня, но ни одного рыдания и за гробом. Толпа разделилась на две половины. Процессия медленно двинулась через дорогу к кладбищу; как только последние ряды ее прошли в кладбищенские ворота, вся толпа хлынула вслед за ними и затопила все пространство его до межевых рвов. Черницам уже невозможно было держаться особняком, в строгом порядке, их разбил на отдельные группы натиск толпы.
Нашему нищему не трудно было найти девочку–служку и отбиться с ней несколько в сторону; среди волнующейся, дробящейся толпы, среди нависшего белой густой пеленой тумана их никто не мог бы заметить.
— Слушай, хлопче, — промолвил тихим голосом нищий, — я все придумал, сообразил… Тебе нужно до завтра остаться еще в монастыре.
— Но ведь все равно, в мужской одежде дядька не пропустят, — ответил с нескрываемою тревогой служка; он уже мечтал с похорон дать тягу, а тут опять этот дядько.
— У меня будет женская, да еще монашеская!.. Ты вот только понаблюди, чтоб ворота с черного хода не запирались, а коли их засунут болтом, так ты незаметно отсунь…
— Ой, дядьку! Затеял ты какое-то страшное дело: не попасть бы нам из-за него на кол!
— Волка бояться — так, значит, и в лес не ходить. Раз нас маты родила, так раз и помирать! Ты только присмотри за воротами, а то все оборудуем.
Целый день, во время похорон, клубился по земле и льнул к ней с холодными ласками угрюмый туман, а к вечеру поднялся резкий ветер и смел его в свинцовые тучи. Наступила ноябрьская ночь; непроглядный мрак поглотил и монастырь, и кладбище, и все окрестности и повис черною пеленой над полумертвой землей. Близка уже полночь. Ни зги в глазах, ни единого звука жизни, только завыванье ветра да сухой шум обнаженного леса. Но вот со стороны его послышался подозрительный треск: не волк ли пробирается за добычей? Но что ему найти на мирном кладбище? Ни здесь, ни в монастырском дворе нет для него поживы… А между тем треск повторился на кладбищенском рву, и послышался сдержанный человеческий голос.
— А, чтоб тебя, чертово дерево! Ишь, ровно сатанинскими когтями цепляет да рвет в шматья одежду и тело… А, будь ты проклято! — вслед за этим пожеланием раздались удары по прутьям словно бы алебарды или секиры.
Это был нищий. После похоронной трапезы, устроенной на черном дворе, он вышел незаметно с толпой и притаился до ночи в кладбищенском рву, а теперь, выползши из него, пробирался через кустарники люции в самое кладбище.
— О, насилу! — вздохнул он облегченно. — Только в такую темень и сам угодишь, чего доброго, в яму, или… ай! — вскрикнул он вдруг, забыв всякую осторожность. — Вот так тарарахнулся… лбом! Что это? Крест! И понаставляют же их, что доброму человеку и пройти некуда! — И нищий стал подвигаться в кромешной тьме медленно, ощупью, шаг за шагом, то помахивая впереди заступом, то пробираясь ползком.
«Ну, где ж найти теперь могилу черницы? — задумался, после долгих поисков, полунощный гость. — Тут где-то и зарывал ее, а теперь поди поищи! Ну и ночь, хоть око выколи! По сырой, по свежей земле разве признать можно? Да где она, каторжная?..»
Он стал ощупывать все могилы подряд, двигаясь в темноте без толку и возвращаясь часто на то же самое место.
— Водит, нечистая сила водит! — бормотал он, вытирая рукою холодный пот, выступавший крупными каплями на лбу и на небритых щеках. — В такую волчью ночь ей лафа… Ишь, воет, сзывая сюда всех ведьм на шабаш!.. — И в закаленное сердце нищего, видавшее на своем веку виды, начала прокрадываться неведомая робость. — Уж не бросить ли эту затею? Так все равно отсюда не выберешься… Если б найти хоть сегодняшнюю могилу, то от нее попал бы к браме, мимо ворот. Сторожа ведь тут нет… А там, на черном дворе, ждет мой провожатый… А! вот, кажись, она! — вскрикнул он радостно. — Да, свежая, только что насыпанная земля… она, она самая! Фу ты, как выводила, — ни рук, ни ног не слышу!.. Отдохнуть бы, да подкрепиться. — И он, вытащив из-за пазухи флягу оковитой, выпил добрую ее половину… Но оковитая не оказала на него обычного действия: вместо бодрости и дерзости, стал овладевать им беспредметный, таинственный страх. Нищий оглянулся во все стороны и вперил расширенные глаза в безнадежный мрак, сознавая, что это был уже признак трусости, но, тем не менее, он не мог взять себя в руки; наконец он сделал последнее усилие над собой, отпил еще горилки и с какой-то страстной решимостью стал копать и отбрасывать в сторону свеженасыпанную, сверху чуть примерзшую землю. Стоявший за спиной его страх придавал ему силы; лопата врезывалась в землю, поднимала тяжелую глыбу и откидывала ее в сторону; равномерно раздавался звук врезывавшегося в землю железа и глухой шорох рассыпавшейся глыбы, но работа казалась бесконечной и непосильной одному человеку…