Жорж Санд - Собрание сочинений. Т. 5. Странствующий подмастерье. Маркиз де Вильмер
Он шел зеленым берегом Луары, освещенным первыми лучами восходящего солнца, глубоко опечаленный, подавленный всем, что случилось. Мысль о том, что по роковому стечению обстоятельств он оказался вынужденным участвовать в этой междоусобной войне, драться против этих сынов народа, детей труда и нищеты, он, который относился к ним всегда с сочувствием, как к братьям своим, и собственной жизни не пожалел бы, только бы воцарились между ними наконец мир и согласие, — мысль эта была ему невыносима и вызывала чувство стыда. Но как мог он поступить иначе? В чем ему упрекать себя? Разве не сделал он все, от него зависевшее, чтобы прекратить эти распри? Разве не покрыл себя позором в глазах собратьев, пытаясь уговорить их, что девораны такие же люди, как и они, гаво? И вот эти самые девораны, которых он защищал, в бешенстве набрасываются на его братьев, и те, вновь почувствовав себя преследуемыми, теперь еще долгие годы останутся в плену своих фанатических идей, во власти ненависти. Да и как им не испытывать ее после столь тяжких обид!
Пьер не обладал достаточным развитием (хотя рассуждал он, пожалуй, более здраво, чем самые проницательные умы той эпохи), чтобы уметь провести четкую границу между идеей и ее воплощением. Такое разграничение еще очень для нас непривычно, и нашему смятенному разуму подчас трудно бывает мужественно принимать факты действительности и в то же время сохранять веру в те идеи, что помогают нам жить мыслью о лучшем будущем. Нас так долго приучали судить о должном на основании действительного и о возможном на основании сущего, что мы то и дело впадаем в отчаяние, видя, как жизнь опровергает вчерашние наши надежды. А дело лишь в том, что мы еще недостаточно понимаем законы, управляющие человечеством. Нам следовало бы изучать общество совершенно так же, как мы изучаем отдельного человека — в его развитии физиологическом и нравственном. Ведь все эти слезы, крики, неразумные желания, преобладание инстинкта над разумом, ненависть ко всякой узде, ко всякому ограничению, все то, что так свойственно человеку в пору его младенчества и отрочества, — не признаки ли это болезни роста, мучительной, но неизбежной, даже необходимой для того, чтобы мог окрепнуть и достичь зрелости этот слабый эмбрион, которому, как и всему во вселенной, дано развиваться в страданиях. Почему бы не применить это к человечеству в целом? Почему настоящее может заставить нас отказаться от нашего идеала? Мы являемся свидетелями того, как идея восходит над миром. Почему бы не отнестись к временной неудаче с тем же спокойствием, с каким ученые наб/подают затмение небесных светил? Но мы и сами подобны детям и в невежестве своем то и дело воображаем, будто дитя наше гибнет, между тем как оно лишь мужает, будто солнце погасло, между тем как тучи только временно скрыли его от наших глаз!
Если бы Пьер Гюгенен был способен осмыслить прошлое народа и заглянуть в его будущее, он не пришел бы в такой ужас, всматриваясь в его настоящее. Он понял бы, что понятие равенства и братства — а стремление к ним никогда не умирает в душах угнетенных — претерпевало в тот момент неизбежный кризис и что компаньонаж, являющийся одной из форм, в которой воплотилось это извечное стремление тружеников к братству, мог поддерживать свое существование только благодаря этой ожесточенной борьбе, исступленной этой гордыне, дракам и кровопролитиям. В пору, когда образованные классы еще и не помышляли о важнейшей из истин, о главном из откровений, само провидение заботилось о том, чтобы сохранять в народе дух тайных сообществ, страстный республиканский пыл, пробивавшийся сквозь всякие цеховые распри, сектантские предрассудки и грубо-героические корпоративные нравы.
Нашему философу-пролетарию не под силу было разобраться в сложном вопросе, что такое добро и что такое зло, — вопросе неразрешимом, если рассматривать его умозрительно, в свете вечной идеи; ибо различие между тем и другим выступает явственно лишь в конкретном их воплощении, лишь во временном проявлении. Он совсем пал духом и под влиянием всех этих горестных, но преходящих событий и мучимый страстной жаждой истины и справедливости, мысленно даже дошел до вероломства: он устыдился своих братьев по классу. Он почти ненавидел их, он готов был отречься от них, бежать к другим и тем, другим, отдать весь свой душевный пыл, свою веру, свою любовь. Другим? Но кому? «Несчастный, — говорил он себе, — кому ты нужен, униженный бедняк, скованный рабской цепью труда? Да способен ли ты еще понять язык, на котором изъясняются просвещенные, учтивые люди из высших классов, — ведь это к ним втайне влечешься ты в опасных своих мечтах! Твой язык так груб! Смогут ли они свыкнуться с ним? Но разве нет среди всех этих юношей, учившихся в школах, среди могущественных, гордых предпринимателей, борющихся с аристократами и церковниками, среди доблестных военных, которые, как говорят, по всей стране готовят заговоры против тирании, — нет разве среди них людей самоотверженных, добродетельных, благородных, истинных демократов? В то время как мы, злосчастные слепцы, преступно растрачиваем свои силы, воюя против своих же братьев, они, просвещенные свободолюбцы, устраивают ради нас заговоры, восходят ради нас на эшафот. Да, это за нас, за народ, за его свободу отдают свои жизни такие, как Бори[49], как Бертон[50] и все другие, те, которые еще недавно пролили свою кровь за народ, а народ даже не понял этого, даже не заметил! О да, эти люди — герои, мученики, а мы, неблагодарный, бессмысленный народ, не вырвали их из рук палачей, не высадили дверей в их темницах, не опрокинули их эшафот! Да где же были мы все тогда и как смеем не думать об их отмщении?..»
— Простите, что я прерываю ваши размышления, — раздался вдруг над самым ухом Пьера чей-то незнакомый голос, — но я уже давно ищу вас. Позволю себе приступить прямо к делу. Время не терпит. Надеюсь, нам нетрудно будет договориться с вами.
Удивленный таким странным началом, Пьер с ног до головы оглядел заговорившего с ним незнакомца. Это был совсем еще молодой человек, весьма элегантно одетый и довольно приятной наружности. Во всей его манере держаться была какая-то смесь доброжелательства и грубоватой прямоты, и это невольно располагало к нему. Несмотря на штатское платье, в нем ясно чувствовалась военная выправка. Говорил он быстро, четко и уверенно. Легкое грассирование выдавало в нем парижанина.
— Сударь, — ответил Пьер, внимательно оглядев незнакомца, — вы, как видно, принимаете меня за кого-то другого, ибо я не имею чести знать вас…
— Зато я вас знаю, — возразил тот, — и притом настолько хорошо, что читаю сейчас в ваших мыслях так же ясно, как ясно вижу дно вот этого ручейка, текущего у ваших ног. Вы чем-то встревожены и так озабочены, что вот уже четверть часа, как я иду за вами по пятам, а вы этого даже не заметили. У вас какое-то горе, это написано на вашем лице. А хотите, я скажу, о чем вы сейчас думали?
— Сделайте одолжение, — улыбаясь, сказал Пьер, начиная подозревать, что имеет дело с помешанным.
— Пьер Гюгенен, — произнес незнакомец таким уверенным тоном, что наш герой невольно вздрогнул, — вы думали сейчас о бесплодности всех ваших усилий, об ожесточенных сердцах, которые не удалось вам смягчить, обо всем том, что парализует ваши силы, вашу энергию, что мешает вам осуществить ваши благородные замыслы.
Пьер был потрясен; этот неизвестно откуда взявшийся, словно выросший из-под земли человек подобно зеркалу отражал самые сокровенные его мысли. Он почти готов был поверить в чудо, он был смущен, чуть ли не испуган и не в силах был произнести ни единого слова.
— Мой бедный Пьер, — продолжал между тем незнакомец, — вы разочарованы, вы пали духом, — и у вас есть для этого все основания. Проповедовать глухим, размахивать факелом истины перед слепцами — занятие бесплодное. Никогда не высечь нам огня из их бесчувственных сердец, никогда не искоренить этих жестоких нравов. Хоть человек вы и выдающийся, но и вам не под силу такое чудо. На вашем товариществе подмастерьев надо поставить крест.
— Да вы-то что об этом знаете? Как можете вы так уверенно говорить о вещах, о которых понятия не имеете? Разве вы ремесленник? Разве занимаетесь нашим ремеслом?
— Мое ремесло лучше, — отвечал незнакомец. — Я слуга человечества.
— И надо полагать, на вас возложено немало обязанностей, — насмешливо покачав головой, сказал Пьер. Симпатия, которую начинал было вызывать у него незнакомец, сразу же сменилась чувством недоверия.
Однако тот, вновь проявляя удивительную свою проницательность, не смущаясь, ответил ему с подкупающей улыбкой:
— А вот теперь, дорогой мастер Гюгенен, у вас мелькнула мысль, не служу ли я в полиции и не провокатор ли я.
Пораженный этим новым чудом, Пьер прикусил губу.