Иван Наживин - Иудей
И опять, обежав пустынное море, глаза обращаются к синей, грозной, гигантской Этне. Над белой вершиной её чуть курится нежный дымок. Бездна между дворцом и Этной то блестит вся изумрудными тонами холмов и долин, то вдруг сделается синей, почти чёрной, то затянет все какая-то серебристая пыль, то лучи солнца, прорезав её золотыми мечами, зажгут холмы зелёными огнями, то Этна утонет во мгле, то снова встанет вдруг во всем своём величии, как вечная пирамида над гробницей какого-то бога… Вот солнце ослепительно сверкнуло в последний раз за кратером, и в одно мгновение все изменилось: сияющее море потемнело, горы стали темно-синими и зловещими, а дым вулкана, освещённый сзади заходящим солнцем, превратился вдруг в огненную реку, которая, пылая, медленно ползёт вниз по совсем чёрной горе. И нежным розовым огоньком теплится в морской дали одинокий парус…
И Эринна, глядя в пылающее море и небо, вспоминала сегодня своё прошлое — те солнечные дни, когда впервые она встретилась с Иоахимом. Это случалось с ней очень редко. После рождения Маленького Бога она точно побывала в стране лотофагов и, вкусив от лотоса сладко-медвяного, забыла обо всем на свете. А молодость её, красивокудрявой Эринны, была похожа на сказку. Её дворец в Афинах был заколдованным дворцом неги, куда вход был открыт только избранным её капризом. И над входом в него тот, кто поднёс ей его в дар, выписал стихи Сафо:
Светом чарующим блещут её лучезарные очи,Творческий дух отражая, ключом животворным кипящий,Нет никакого излишка в её грациозной фигуре,Зеркале верном, живом простоты её кроткого нрава, —Это лицо, озарённое мыслью и вместе улыбкой,Нам говорит, что слились в ней счастливо Киприда и Муза.
В белоколонном зале, где собиралось все избранное общество Афин и всего мира, на мраморной глыбе стояла золотая клепсидра, водяные часы, и мелодичный звон серебряных капель говорил всем красноречиво: не теряйте для наслаждения и минуты — смотрите, как быстро уходит время! И она не теряла. Она любила свою Грецию. Как никто, знала она её седые предания, её священные гимны, её историю, искусство, науку. Она объехала все, что объехать в те времена было можно. Она любила, и её избранник не променял бы своего места на трон величайшего царя… И вот явился вдруг этот пламенный иудей, Иоахим, и, как орёл белую голубку, унёс её в это горное гнездо Тауромениума, в это жилище богов. Они жарко любили друг друга. Но не всегда солнечны были их дни: иногда вставали между ними страшные тени прошлого, и Иоахим терзался ужасно. А потом проснулось это и в ней. И тогда надолго мерк для них обоих свет солнца… И вдруг в её жизни неожиданно произошёл крутой излом: в эту жизнь точно из сияющих бездн этого неба спустился вдруг Маленький Бог.
В душе её запели новые песни. Как раньше она была любовницей, так теперь она стала матерью — всем существом своим, всем помышлением, всем прекрасным телом своим, всей певучей душой своей… Маленький Бог засиял в жизни её, как радостное солнце, которому она готова была воздавать божеские почести, для которого она часто вставала по ночам, только бы лишний раз взглянуть на кумир свой и осторожно прикоснуться губами к его крошечной тёплой ручонке или к красивому лобику в нежных кудрях.
— Хлоэ, а правда, ведь он замечательно хорош? — в тысячный раз спрашивала она гречанку.
— О, госпожа! — всплёскивала та руками. — О, госпожа!..
И вместе с Иоахимом, они окружали первенца своего самой нежной любовью, неусыпными заботами и не отказывали ему ни в чем: Маленький Бог, в самом деле, был всемогущ на своём солнечном острове, как бог…
…И вот теперь он, уже почти муж, оставил постаревшую мать свою и унёсся в сумрачные дали безбрежного мира, чтобы делать там какое-то своё, мужское дело. Жутко и страшно было это, и праздником светлым засиял для неё тот день, когда, наконец, после долгого и мучительного молчания вдруг прилетело из-за морей от него первое письмо. И постаревшая Хлоэ плакала вместе с госпожой своей над этими строками, казавшимися обеим слаще небесной музыки…
А потом опять долгое, страшное молчание. И золотые, уже потухающие янтари милых, горячих глаз с утра до позднего вечера шарят по пустынному морю: не покажется ли его парус? Эринна очень хорошо знает, что нельзя ещё ждать его: бурно и страшно зимнее море, и не к ней он ещё едет, а все от неё, в сумрачные дали, о которых так страшно писали историки. Но все же глаза её не отрываются, не уходят от голубых туманов моря…
И вдруг между колонн показалась взволнованная Хлоэ.
— Госпожа, господин едет! — вся сияя, радостно уронила она.
— Почему ты знаешь?
— Послушай серебряные бубенчики мулов… Вон караван с берега подымается…
В самом деле, из голубой бездны, чуть слышно позванивая бубенчиками, поднимались петлями дороги мулы, крошечные с этой высоты, как мухи… Эринна по старой привычке посмотрела на себя в зеркало, накинула столу и во главе сбежавшихся рабов и рабынь вышла на широкий солнечный двор. Через тяжёлые сводчатые ворота в нежном говоре бубенцов уже вступал караван. И милое лицо мужа, сидевшего на богато разукрашенном муле, уже улыбалось ей издали приветливой улыбкой…
Ещё мгновение — и она, как и прежде, прильнула головой своей, в которой серебрились уже нити седины, к широкой груди Иоахима.
— Здорова? — приласкал он её и рукой, и взглядом, и голосом.
— А Язон? — чуть дохнула она.
— Жду скоро второго письма, — отвечал он, прижимая её нежнее: он так ясно чувствовал муку матери. — Теперь уже скоро…
Она только тихо заплакала… Старая страсть давно уже отгорела между ними. Она постарела, а Иоахим был ещё свеж. Она знала, что около него были эти молодые рабыни. Это было ужасно, но с этим она примирилась: они без этого не могут. Но между ними была глубокая связь — Маленький Бог…
А к Иоахиму со всех сторон теснились уже рабы, чтобы поцеловать край дорожного плаща: его любили. Он был строг, но справедлив. И никогда не торопился он с наказанием. В богатом триклиниуме, среди редких растений и дивных статуй из солнечной Эллады уже готовился для уставшего путника его обычный скромный обед. В бане рабы быстро налаживали все для его купания с пути. Весь огромный дворец точно ожил…
И тихо вздохнула Эринна.
— Какой бы радостный день был сегодня, если бы Маленький Бог был тут!..
И на прекрасных глазах её снова заискрились слезы…
XIX. В ЛЕСНЫХ ПУСТЫНЯХ
В шумной Ольвии шли между тем последние приготовления к уже недалёкому выступлению каравана. Язон точно потух: отряд скифских наездников, полетевших вслед прекрасной гамадриаде, в Ольвию, не вернулся, и не было никаких вестей ни о невольнице, ни о скифах. Его друг Скила погиб страшной смертью: когда его таборы восстали, он искал приюта у Ситалка, царя фракийцев, но тот выдал его, и скифы за любовь Скилы к греческой образованности и измену заветам предков и богам степей предали его смерти… И скифы, ненавидевшие эллинов, которые вносили порчу и изнеженность в станы суровых степняков, откочевали в недоступные глубины степей…
Филет, видевший страдания своего ученика, изредка осторожно касался его ран своим мягким, все излечивающим словом; но на этот раз слово его было бессильно, и Язон все уходил на берег хмурого зимнего моря — а как не похоже оно было на его синее, ласковое Mare Siculum! — и слушал грозные, величавые голоса прибоя и думал, и страдал, и рос, превращаясь из юноши в зрелого мужа… Да и сам Филет все ещё тосковал о Елене…
Но вот отшумели бешеные снежные бураны, солнце стало жарче пригревать захолодавшую землю и людей, с юга понеслись бесчисленные стаи перелётных птиц и местами на пригреве выглянули первые робкие цветочки. И в одно прекрасное утро, когда море солнечно играло весёлыми белыми зайчиками, ладьи каравана вытянулись вдоль берега, к устьям Борисфена. Язон видел его ещё осенью: он выезжал сюда наудачу, не найдёт ли он следов пропавшей красавицы, а если не найдёт, то хоть поплакать душой в этих бескрайних степях, где точно утонула она. Но теперь Борисфен был совсем другой: мутный, необозримый, страшный, он могуче выносил в море целые караваны огромных льдин. Путники робко притулились у берега в затишье: немыслимо было и думать идти против этого страшного напора воды.
И когда весенние воды спали наконец, караван — в нем было около пятидесяти челнов с товарами и охраной — на вёслах вступил в гирла могучей реки. Все протоки и озера были переполнены птицей, гремевшей на своём птичьем языке гимны и лучезарному Фебу, торжествующему в небе бездонном, и матери-Земле, на которой было теперь так тепло, радостно, сытно и привольно, и светлому Эросу, щедрой рукой сеявшему всюду жизнь. Невольники на вёслах выбивались из сил против буйной ещё воды. Вокруг них была глухая степь, пустыня. Только изредка показывались по берегам дикие всадники на своих выносливых и быстрых коньках, но, завидев блещущие шлемы охраны, тотчас же скрывались в синих просторах степи. Мир вокруг был прекрасен и дик, но Язон видел праздник весны точно сквозь чёрный покров, и в душе его все ещё выли зимние бураны тоски…