Николай Алексеев - Игра судьбы
«А если бы меня так? Ведь после этого прямо-таки жить нельзя», — мелькнуло у него в сознании.
Конечно, он должен выйти с князем на поединок, дать ему сатисфакцию. Быть может, князь убьет его. На то воля Божья. Поединок будет смертельным. Правда, не исключено, что он уложит Дудышкина. Оскорбленный сам же еще и пострадает. В этом есть какая-то несправедливость. Но разве сам князь не оскорблял его десятки раз мелочно и придирчиво? Разве не оскорблял он всего общества своими себялюбивыми и гнусными поступками? Он, Киселышков, станет мстителем не только за эту бедную девушку, а за многое-многое. Если он убьет Дудышкина, это будет только заслуженной карой для князя. Или, если доведется, пощадит его, выстрелит в воздух? Желчь закипела; мелькнула жестокая мысль:
«Нет, убить!».
За его спиной послышался тихий голос:
— Барин! Я пойду.
Кисельников вздрогнул и обернулся. Перед ним стояла закутанная в платок и в накинутой на плечи кацавейке Маша.
— Что вы, Мария Маркиановна?
— Я пойду, барин… К своим пойду. Теперь князя мне нечего бояться. Прощайте! Вечно за вас буду Бога молить, — каким-то упавшим голосом проговорила Прохорова.
— Какой я вам барин? У вас теперь барина нет. Выйдете вы теперь замуж за купца и заживете себе любо да дорого. Скидывайте платок да оставайтесь, — промолвил Александр Васильевич, стараясь придать разговору шутливый тон. — Завтра идите. Теперь поздно.
— Нет, уж я пойду. А что за купца замуж — это вы напрасно. Ни за кого бы не пошла, если бы… Ах, барин, — буду я так вас величать, потому никак мне ровней вам не стать, — люб мне был один сокол ясный, удалой молодец, да, видно, не пара соколику серая горлица! — Платок упал с головы девушки, волосы разметались в беспорядке, глаза блестели. — Не летать ей с соколом в поднебесье… Ей, горлице, в травушке прятаться! — Маша провела рукой по разгоряченному лицу. — Будет! Что я, шалая, в самом деле? — сказала она, оправляя платок. — Молиться буду о вас, чтобы охранил вас Бог от пули… На поединок из-за меня?! Боже мой, Господи! И стою ли я того? Каждый день справляться буду, целешеньки ли вы, и если, упаси Бог, неладное с вами приключится, тогда я… Тогда я — в прорубь головой.
— Полно, Мария Маркиановна, успокойтесь! — пытался уговорить ее Александр Васильевич, видя, что девушка, как говорится, не в себе.
— Нет, чего же. Говорю правду. А уцелеете, и совесть меня не станет мучить, так есть у меня иной путь. Я вот сказала, что замуж не вышла бы, кабы… кабы в солдаты за меня Илюшка не продался.
— А Илья-то тут что же?
— А то, что он за меня свою волюшку отдал, а теперь я ему свою волюшку отдам. Повенчаюсь я с ним, Александр Васильевич.
— С ним? С рекрутом?
— Да. Поделю с ним горькую долю! — Маша подошла ближе к Кисельникову. — Прощайте, барин, прощайте, Александр Васильевич! Никогда вас не забуду. Буду молиться и… любить! — И она вдруг, припав к молодому человеку, обожгла его страстным поцелуем, а потом выбежала из комнаты с быстротою газели.
Кисельников растерянно посмотрел ей вслед, поднялся было, чтобы кинуться за нею, потом опустился обратно, взволнованный, подавленный. Его голову наполнял какой-то хаос мыслей. События сегодняшнего вечера были так неожиданны, так непоследовательны и важны, что он склонился под их тяжестью. На щеке он еще ощущал жаркий след поцелуя.
Любит?.. И он не замечал? Бедная! Да, да, теперь он вспоминает. Эти странные взгляды, этот неровный румянец. Но как он не догадался? Надо было уйти, отдалиться. И Маше было бы лучше, да и ему. Теперь он чувствует себя словно виноватым. Но в чем его вина? Разве он хотел этого? Ничуть. Однако в глубине души шевелилось словно угрызение совести.
Кисельников облокотился на стол и погрузился в печальное раздумье. Вдруг кто-то потянул его за полу кафтана. У его ног лежал, чуть приподняв седую голову, заплаканный, непохожий на себя, Михайлыч.
— Что тебе, Иуда? — раздраженно проговорил Кисельников.
— Батюшка барин! — зашамкал старик. — Прости Христа ради! Псом твоим буду, побои, что хочешь, снесу, только прости! Ей-ей, я без умысла… Хотел лучше сделать. А теперь… О, Господи, Боже мой!.. По глупости я только. Не со зла же. Я ли тебя не люблю? Ведь сам на своих руках этаким тебя махоньким нашивал…
— Вижу, что любишь! То-то и пошел с доносом, христопродавец, — сурово вымолвил Кисельников.
— Барин! Александр Васильевич! Убей ты меня, подлого раба, только таких слов не говори. Я не со зла. Добра хотел. Богом молю, прости!
Старик стукал лбом в пол, отвешивая земные поклоны, обнимал барские колени.
Кисельникову стало жаль его. Он понимал, что Михайлыч менее виноват в этой истории, чем казалось.
— Встань! Бог тебя простит. Ну будет тебе причитать. Простил уж, так чего? Иди себе! Да больше обо всей этой гадости никогда ни слова! — сказал он.
Дядька поцеловал ему руку и присел в уголке, взволнованный, растерянный, мучимый угрызениями совести.
Назарьев и Лавишев вернулись довольно поздно.
— Ну, брат, твой князь запорол горячку, — сказал Петр Семенович. — Представь себе, еще до нашего приезда он успел уже найти секундантов.
— Ходит гоголем, но, кажется, трусит, — промолвил Назарьев.
— И как еще! — подхватил Лавишев. — Сейчас был бы готов на мировую, ежели бы не позор. Да ведь узнают, так и из полка выгонят. Стреляться должен. Ну, мы с его секундантами условились, побывали у них. Оказывается, мои приятели! Говорят про князя и морщатся. В секунданты пошли к нему потому только, что он их однополчанин. Решено: стреляться вам послезавтра, в девять часов утра, в Елагиной роще. Расстояние — десять шагов.
— Отлично!.. По крайней мере, ждать недолго, — промолвил Александр Васильевич.
Они посидели еще некоторое время, беседуя о неожиданно нахлынувших событиях, и после возгласа Лавишева: «Ах, как я хочу спа-а-теньки, спа-теньки!» — разошлись.
Ночью Михайлыч несколько раз будил Кисельникова.
— Александр Васильевич! Стало быть, из-за моей глупости ты, сердешный, под пулю?
В ответ на это его барин только брыкал ногами и вопил:
— Отстань, ирод!
Само собой разумеется, было решено, чтобы эта история не получила огласки. С Николая Свияжского было взято слово, что он никому не расскажет ничего. Печальный факт пощечины также решили замять и весь поединок объяснить ссорой «двух друзей».
XIX
В ночь накануне дуэли Александр Васильевич не ложился спать. Пара сальных свечей уже догорала, а он все еще сидел у стола, и рука его торопливо выводила строку за строкой: он заготовлял на всякий случай письма к отцу, к Полиньке, к друзьям и хорошим знакомым. Уже бледный зимний рассвет начинал проникать в комнату, когда Кисельников запечатал пакеты, крупно написал на каждом: «Передать в случае моей смерти», встал и потянулся.
«Разве прилечь?» — подумал он.
Но спать не хотелось. Молодой человек испытывал странное состояние, но менее всего в нем было места страху. Его чувство скорее походило на тихую грусть. Он отлично знал, что Дудышкин трус, а потому не даст ему пощады и будет прилежно целиться; такие люди, как князь, обыкновенно чрезвычайно дорожат своей жизнью и, напротив, всегда готовы принести чужую в жертву своему существованию.
Кисельников подошел и отдернул занавес. Поток бледных, холодных лучей заставил пожелтеть огни догоравших свеч и кинул по углам серые тени. Небо было еще хмуро, длинная улица еще полутемна, но на ней уже началось движение, силуэты людей и коней скользили бесшумно и торопливо. Было морозно и ветренно, чуждо, неприветливо. Хотелось пожать протянутую с теплым участием дружескую руку, услышать горячее, задушевное слово, быть может, пророненное дрогнувшим от затаенной скорби голосом.
Александр Васильевич тяжело вздохнул и встряхнулся.
«Э! Что за баба!» — подумал он и хотел засвистать песенку, но осекся.
Михайлыч давно уже не спал. Он подошел к своему питомцу, его глаза были красны от слез.
— Вот что, Александр Васильевич, ты бы, того, помолился, — зашамкал он. — Дело большое, горестное. Э-эх! — Старик вдруг заплакал, по-детски вытирая глаза кулаками. — Дай, перекрещу вместо отца. Далеко он, отец-то твой. Сохрани тебя Бог, спаси! — И Михайлыч торопливо перекрестил юного офицера.
— Спасибо, Михайлыч, — сказал взволнованный Кисельников. — Что Бог даст! — Стараясь справиться с волнением, он указал на стол и деловым тоном прибавил: — Оставил я тут письма батюшке, ну и там другим. В случае чего, передай.
Вошел Лавишев, заспанный, но уже одетый в соответствующий костюм вроде охотничьего.
— Ты еще не оделся? Пора, надо ехать! Заставлять ждать не принято. Что у тебя глаза красные? — сказал он.
— Я не спал ночь, не ложился.
— Напрасно: рука, пожалуй, дрожать будет. Ну, собирайся! Назарьев уже здесь: пьет чай у меня. Спускайся скорее ко мне и ты. Мы наскоро хлебнем рому, да и в путь. Скверно, что мороз и ветер. Сейчас и лекарь должен приехать.