Николай Гейнце - Малюта Скуратов
Вспоминает царь, что когда посланные с этою головою принесли ее сверженному митрополиту, заточенному в Николаевской обители, и сказали, как велел Иоанн: «Се твой любимый сродник; не помогли ему твои чары», Филипп встал, взял голову, благословил ее и возвратил принесшему.
Так передал царю Малюта, бывший во главе этого жестокого посольства.
«Кто прав из нас, кто виноват?» — все продолжал оставаться неразрешенным роковой вопрос.
И теперь все еще идет следствие по этому делу. Малюта пытает Колычевых — родственников Филиппа, а доказательств вины его, настоящих, ясных доказательств, что-то не видно. В минуты просветления это сознает и сам царь.
Такая минута наступила для него и теперь.
— Он, он прав, а не я! — болезненно вскрикивал Иоанн.
И, немилосердно бия себя в перси, царь падает ниц перед образницей, освещенной несколькими лампадами.
Тяжелые стоны вырываются у него из груди, все его тело колышется в истерическом припадке.
В этот момент в опочивальню, звеня ключами, вошел Малюта.
Он остановился у дверей и стал пережидать окончания молитвы царя.
С той памятной ночи, когда мы видели его в рыбацком шалаше, он страшно изменился: щеки осунулись, скулы еще более выдвинулись, а раскосые глаза, казалось, горели, если это только было возможно, еще более злобным огнем.
Иоанн кончил молиться, с трудом приподнялся с пола, в изнеможении опустился на кровать и заметил своего любимца.
— Ну, что, сознались? — с сверкнувшим из-под нависших бровей взором спросил он.
В его голосе послышались ноты тревожного сомнения и нетерпеливого ожидания.
— Сознались, великий государь, во всем сознались, лиходеи, — мрачно ответил Григорий Лукьянович.
Царь вскинул на него удивленно-радостный взгляд.
Значит он… он… виноват! — с дрожью в голосе воскликнул Иоанн.
— Зря тревожишь ты себя, государь, из-за чернеца злонамеренного… Вестимо, виноват… Зазнался поп, думал, как Сильвестр, не к ночи будь он помянут, твою милость оседлать и властвовать, а не удалось — к твоим ворогам переметнулся…
— К кому? — прохрипел Иоанн и устремил на Малюту пронзительный взгляд.
— К князю Владимиру Андреевичу… Сейчас сознались мне Филипповы родичи, что по его наказу вели переговоры с князем, чтобы твою царскую милость извести, а его на царство венчать, но чтобы правил он купно с митрополитом и власть даровал ему на манер власти папы римского.
— Ишь, чего захотел, святоша… — хриплым смехом захохотал успокоенный царь. — Один пытал?.. — вдруг обратился он к Малюте.
— Нет, государь, с дьяками; все до слова в пыточном свитке прописано, — заутра тебе представят…
— Спасибо, спасибо, отец параклисиарх! — шутливо произнес Иоанн. — Век тебе этой услуги не забуду — тяжесть великую снял ты с моего наболевшего сердца.
Царь задумался.
Малюта молчал.
Вдруг Иоанн вскочил, как бы осененный внезапною мыслью.
— В церковь, все в церковь, все за мной! — воскликнул он диким голосом. — Идем благовестить, Малюта!
Через несколько минут на колокольне церкви Богоматери раздался мерный благовест, и из дворца потянулись опричники в черных одеждах.
Они шли вместе с царем благодарить Бога за принесенное Малютой известие о виновности изгнанного митрополита — известие, которое больному воображению Иоанна казалось особою милостью Всевышнего к нему, недостойному рабу, псу смрадному, как он сам именовал себя в находивших на него припадках самоуничижения.
XXIII
Волк и волчица
Было уже далеко за полночь, когда Григорий Лукьянович вернулся в свои хоромы после прослушанной им вместе с царем и остальною «братиею» церковной службы. Все домашние его давно уже спали. Он прошел прямо в свою опочивальню особым ходом, выходящим в сад. Ключи как от этой двери, так и от дверей, соединявших эти горницы с остальными хоромами, были постоянно в его кармане.
Мы имели уже случай заметить, что после так печально окончившегося для него первого столкновения с Яковом Потаповичем он изменился в лице, похудел и почти постоянно находился в озлобленно-мрачном настроении. Козлом отпущения этого состояния его черной души были не только те несчастные, созданные по большей части им самим «изменники», в измышлении новых ужасных, леденящих кровь пыток для которых он находил забвение своей кровавой обиды, но и его домашние: жена, забитая, болезненная, преждевременно состарившаяся женщина, с кротким выражением сморщенного худенького лица, и младшая дочь, Марфа, похожая на мать, девушка лет двадцати, тоже с симпатичным, но некрасивым лицом, худая и бледная. Над этими безответными членами своего семейства срывал Малюта, почти без промежутков за последнее время, клокотавшую в его сердце злобу.
Старшая его дочь, Екатерина, о которой мы уже имели случай упоминать, была не из таковских, чтобы нападки отца оставлять без надлежащего отпора. Она была в полном смысле «его дочь». Похожая на Малюту и саженным ростом, за который он получил свое насмешливое прозвище, и лицом, и характером, она носила во внутреннем существе своем те же качества бессердечного, злобного эгоиста, злодея и палача, как бы насмешкой судьбы облеченные в женское тело. Екатерине шел двадцать третий год.
Обе дочери, по понятиям того времени, принадлежали, таким образом, к «перестаркам», к «засидевшимся в девках».
Причину этого надо было искать не в отсутствии красивой внешности у обеих девушек, так как даже и в то отдаленное от нас время люди были людьми и богатое приданое в глазах многих женихов, державшихся мудрых пословиц «Была бы коза да золотые рога» и «С лица не воду пить», могла украсить всякое физическое безобразие, — дочери же Малюты были далеко не бесприданницы, — а главным образом в том внутреннем чувстве брезгливости, которое таили все окружающие любимца царя, Григория Лукьяновича, под наружным к нему уважением и подобострастием, как к «человеку случайному». Сделаться же зятем Малюты, зятем палача, никому не представлялось привлекательным.
Умный Малюта хорошо понимал это и, по-своему любя свою семью, бессильно злобствовал на то, что собственными руками разрушил возможное ее благоденствие, но с избранного им пути не было поворота в сторону и годами упроченную репутацию нельзя было сбросить, как изношенное платье.
В самой основе причин того ада, который он сам делал из своего «семейного очага», лежала безграничная любовь к семье, выражавшаяся, по странному свойству дьявольски эгоистичного характера Григория Лукьяновича, в том, чтобы вымещать за причиняемые им же самим несчастия близких ему людей, несчастия, несказанно мучившие его и помочь в которых он сознавал себя бессильным, этим же близким людям, ежедневное столкновение с которыми растравляло раны его колоссального самолюбия.
Был еще пятый член семьи Григория Лукьяновича, самое имя которого произносилось в доме за последнее время не только слугами, но и семейными, только шепотом, — это был сын Малюты, Максим Григорьевич, восемнадцатилетний юноша, тихий и кроткий, весь в мать, как говорили слуги, а вместе с тем какой-то выродок из семьи и по внешним качествам: красивый, статный, с прямым, честным взглядом почти детски невинных глаз, разумный и степенный не по летам, и хотя служивший в опричниках, но сторонившийся от своих буйных сверстников.
Он был любимцем не только всей семьи, но и дворни. Любил его и отец, на него возлагал все свои самолюбивые надежды на продолжение рода Скуратовых, не нынче-завтра бояр — эта мечта не оставляла Малюту.
Царь любил Максима, часто по-детски дававшего ему прямые ответы, и жаловал его, и вдруг в одну прекрасную ночь Максим Григорьевич бежал из родительского дома и как в воду канул — пропал без вести.
Отцу он оставил «грамотку», в которой объяснял, что не может продолжать жить среди потоков крови неповинных, проливаемой рукой его отца, что «сын палача» — он не раз случайно подслушал такое прозвище — должен скрыться от людей, от мира. Он умолял далее отца смирить свою злобу, не подстрекать царя к новым убийствам, удовольствоваться нажитым уже добром и уйти от двора молиться.
«Прости твоего непокорного сына, но вечного за тебя богомольца», — так заканчивал Максим Григорьевич свою «грамотку».
— Мальчишка, молокосос! — прохрипел Малюта, окончив чтение этого письма. — Ишь, богомолец выискался, мои грехи пошел замаливать… Не замолить!.. А тебя я на дне морском сыщу, согну в бараний рог!..
Григорий Лукьянович разразился диким, злобным хохотом.
Надежды Григория Лукьяновича не сбылись: сын, как мы уже сказали, несмотря на все принятые со стороны Малюты меры, не был разыскан.
Носились слухи, что он нашел убежище у новгородского архиепископа Пимена, принес перед ним искреннюю душевную исповедь и тот скрыл его в одном из новгородских монастырей.