Петр Краснов - Единая-неделимая
— Тут, брат, вышла с тобой неприятность. Хочет, чтобы ты отличился. Героем стал. Простые смертные ей неинтересны.
— Где же прикажешь отличиться? Войны нет.
— Я ей так и сказал. А она говорит: «Ну, пусть возьмет приз на скачках. Я люблю, чтобы около меня были известности».
— Да, она что?.. Доступная?
— Думаю, нет. Девочка цену себе знает. Дешево себя не отдаст… А впрочем, всякая женщина доступна, надо только уметь подойти.
Нужно было махнуть рукой. Он стал, напротив, преследовать. Утром бежал в собрание, кидался к афишам. Смотрел оперы и балеты, искал, где написано: танцы. Смотрел, нет ли Сеян 1-й. Ехал в театр. Он видел ее в балетной тунике, откуда точно два розовых пестика выходили ее ножки из тысячи тюлевых лепестков, видел ее полные белые руки, обнаженные до плеч, видел ее в русском платье с едва видными кончиками башмачков, видел «охотницей» в громадной шляпе, с распущенными волосами, в раскрытом корсаже с бантами на груди и в алой, черным расшитой юбке, с бутафорским ружьем и патронной сумкой… И не знал, что с ним.
Все судьба… «Кисмет»…
Завтрашний день приобретал для него особое значение. Завтра нужно взять приз. Не только для приза… А для того, чтобы, наконец, познакомиться с Варварой Павловной Сеян.
«Я не могу изменить жизнь. И если она меня толкает от Жени Ершовой к Нине Белянкиной, от Белянкиной к Варваре Павловне, — отчего не идти? Это Петербург. Может, толкнет и еще куда-нибудь? К какой-нибудь возвышенной натуре, к девушке с лучистыми глазами и тихой «поступью, — его грязного, к ней чистой? Каждому свое и незачем от своего отказываться. Так было, так будет…
А что, если?..»
Вдруг жуткими и страшными показались ему улицы Петербурга. Три окна погасли. Сначала два, потом третье. И ряд домов стоял, как ряд огромных черных гробниц.
«А если платить за это придется? В будущей жизни?..
Святые отцы говорят: есть покаяние, есть и прощение. Да и такой ли грех? Женя Ершова замуж вышла. Двоих детей имеет. Возможно, что и счастлива. Нина Белянкина тоже утешится. Может, станет по субботам к другому ездить или дома сидеть — мужу чулки штопать… А Варвара Павловна? Посмотрим, что такое Варвара Павловна с ее тайной театральных чар и балетной туники.
А если расплата и в этой жизни. За все слезы… Плакала же тогда на конном заводе Женя… Плакала только что Белянкина. Вдруг за эти слезы заплатить придется своими слезами и кровью?..
Ну, что же? Моя плата — война. Я готов… Хоть завтра».
Морозов гордо выпрямился. Он посмотрел еще раз на спящий город. Точно вызов бросал и ждал, не ответит ли. Но тихо мерцали фонарные огни. Неподвижен был мертвый покой города.
Морозов опустил занавесь на окна и стал быстро раздеваться.
От всех этих мыслей не осталось и следа.
Хотелось спать. И, засыпая, он думал о Русалке.
VIII
Штаб-трубач Димитрий Агеевич Ершов проснулся в своей маленькой каморке при трубаческой команде раньше обыкновенного. Он засветил электрическую лампочку и посмотрел на стальные браслетные часы. Четыре часа. Усмехнулся и подумал: «культура… Это тебе не Тарасовка!..
Коли судьба не подведет, скоро эти железные часы без надобности будут. Золотые с Императорским орлом вздену, на золотой цепи».
Ершов облокотился на подушку. По красивому, смуглому лицу с небольшими усами и темными ресницами над карими глазами пробегали горделивые думы.
«Достиг! — думал он. — Папаше с мамашей и не снилось того. Солистом на корнете перед Государем Императором на Инвалидном концерте буду играть… Сверхсрочный штаб-трубач Кавалерийского Его Величества полка!..
Что ж?.. Мало?.. Жалованья с добавочными от полка семьдесят пять рублей в месяц выходит. Двадцать пять домой посылаю — мамаше. Они уж там вторую корову справили. Работника держат. В работниках мой же двоюродный брат — Ванько.
И сейчас же Димитрий подумал о Евгении.
«Полакомился паныч. А офицер хороший. До девок охоч, ну, однако, к солдатам справедливый. Вестовой его, Тесов, прямо-таки его обожает. Щедрый барин и с солдатом веселый. Что же, — Бог простит. Завтра скачет. Ему эта скачка все одно, что мне на концерте играть».
Вдруг вспомнил Димитрий свою арию… «А не позабыть бы… без нот ведь придется».
«Та-та-ти-па-па-па… тут пауза. А там аккомпанемент идет. Всего один такт, — и опять. Вот оно — трудное место. Чтоб не сорваться! Пи-па-па-па…»
Димитрий посмотрел на рабочий корнет, висевший над постелью на стене.
«Играть не на этом буду. Адъютант сказал: «Офицеры решили сложиться — серебряный купить. Четыреста — пятьсот целковых». Только скорее бы, чтобы успеть обыграть его, а то на новом звук нехороший».
Димитрий делал карьеру. Он твердо и не отвлекаясь, шел к своей цели. За женщинами он не бегал и цену себе знал. «После женюсь…» Когда оркестр их полка играл в Летнем саду по наряду, сколько нянек и бонн крутилось подле красавца штаб-трубача.
Если не было капельмейстера, то Димитрий, повесив корнет на складном пюпитре, дирижировал трубачами.
Стройный, высокий, с бархатными темными глазами, в фуражке с козырьком, с металлической нашивкой и шевроном на мундире, он привлекал общее внимание своей мужественной, изящной красотой.
Ему передавали записки и назначали свидания. Но он был равнодушен. «Без надобности все это. Так, дурость одна, внимание не стоящая».
В прошлом году, однако, ходил он к купчихе-вдове на Тележную улицу. Ладная была купчиха, красивая и сдобная. Пирогами его с сигом и вязигой кормила — живорыбный садок у нее был, и сама была сытая, крупитчатая, как пирог. Подарки ему дарила, — вот и эти стальные часы ее подарок.
Раз застал он ее с ее же приказчиком. Не понравилось. Ходить перестал.
«Все они, петербургские… — такие… До блуда охочи».
Теперь была у него такая дума. Дружил он с вахмистром 3-го эскадрона Семеном Андреевичем Солдатовым. Вахмистр шестнадцатый год служил на сверхсрочной службе — подпрапорщиком. В отцы годился Димитрию. У вахмистра была единственная дочь — Муся. Шло девчонке семнадцать лет. Кончала она театральное училище.
Димитрий мечтал при помощи поручика Волкова устроиться в Консерваторию, оттуда попасть в оркестр Императорской Оперы и тогда жениться на Мусе Солдатовой. «Изучу, как следует, музыкальное дело. Можно капельмейстером заправским сделаться, как Направник. Отчего бы и нет?» Димитрий погасил лампочку и лег на спину.
Он лежал и мысленно играл свою сольную арию. Дошел до трудного места и запутался. Запутался и заснул.
Ему снилось: едет он в отпуск в Тарасовку.
На станции тройка за ним подана, как за помещиком Морозовым подавали. Темно-караковые лошади — одна в одну. Коренник вершков шести ростом, хреновский рысак, а пристяжки арабские, кольцами вьются, скалят щучьи морды. Кучер толстый, в наваченном армяке, зад во все козлы и на грудях медаль, как у Государева кучера.
Садится Димитрий в коляску, венскую. Шины резиновые, дутые, как на автомобилях. И едет он не прямо в Тарасовку, а в Константиновку, и там парк стоит огромный и дом побольше, чем был у пана Морозова… А по ступенькам спускается мальчик, лет шести, чистенько одетый, и мальчик этот его, Димитрия, сын. И дом не Морозова, а его — Ершова.
Дед Мануил стоит на крылечке. Такой же — Николай Чудотворец в чекмене казачьем. Папаша с мамашей встречают. У папаши на пинжаке красный бант, как в пятом году носили. И папаша говорит:
— Вот и переменили мы социальное положение.
А дед Мануил будто ворчит, шамкает беззубым ртом:
— Никчемное дело, Митенька. Как палку ни верти, она все палкой и останется.
Дальше и вовсе не удобное сниться пошло. Учитель Ляшенко зубами щелкает. Как собака, на деда кидается, кричит:
— Вставай, подымайся, рабочий народ!
Вот и впрямь в собаку обратился, того и гляди разорвет зубами деда Мануила. Мамаша с платком на него бежит. Машет. А Ляшенко пасть разинул, все свое вопит: вставай! вставай!
Димитрий проснулся. В каморке было темно. За дощатой перегородкой дежурный по команде кричал:
— Вставай! Вставай!.. На уборку! Вставай! Димитрий покрутил головою: «Ну, и сон! Потеха…
Вот те и перемена социального положения».
За перегородку заглянул солдат в мундире с трубаческими наплечниками.
— Господин штаб-трубач, на уборку пожалуйте.
— Зараз иду. Нехай унтер-цер Гордон ведет команду.
Димитрий оделся, не спеша. Помылся, оправил густые на пробор стриженные волосы перед зеркалом, взял из угла стик с серебряным наконечником — лошадиная голова — и пошел на конюшню.
Шел он бодро, позванивая шпорами, и думал о своем сне.
— Кто его знает. А может, и менять-то не нужно. Умный дед Мануил! Палка как была, так палкой и останется.
IX
Ночь все шла. Долгая зимняя ночь. Ветютнев и Тесов стояли; у дверей конюшни и курили.