Владимир Личутин - Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь
Но в потехах лесовых, в охотничьих ватагах и в путях богомольных в монастыри государь слуг своих – стряпчих, и стольников, и городовых дворян, и боярских детей, и начальных сокольников, и стремянных, – по обыкновению, сажал за един стол, и кушанья эти, поначалу степенные, после обретали то редкое дружество, ту веселую праздничную легкость, коя, милуя сердце, запоминалась надолго. И государь в таких пированьях был простец человек, и лихо порою закидывал чару, и особо не чинился, не строжился, а после счастливой забавы иль крупной зверовой осеки и самолично обходил стол с кубком вина, награждая отличившегося охотника. Такой дружиной, известной лишь по преданьям, только в поле и можно посидеть младшему чину, которому в Верх Московский доступ зачастую заказан, и толчется человек низкого звания обычно где-то внизу, на Дворцовой площади, у первой ступеньки Спального крыльца...
Воистину как гусаки: поскрипели, а завидев подсокольничьего Хомякова, построились и вереницею покорно потянулись на иордань.
Тут вошел ближний боярин, украдчиво постучавшись, осторожно прикрыл дверь. Был он в горносталевых чулочках и в мягких чуньках, шитых из зеленой юфти. И царь заговорил вдруг, не оборачиваясь, зная верно, что навестил дядька Морозов: «Вот много ли я из окна схватил взглядом, а как Господа въяве увидел. Ибо Русь. Он везде у нас отпечатался. Лесной угол, для чужого обавника нежить и невзглядь, а нам мир и покой. – Царь вроде бы продолжил разговор, затеянный неведомо когда, может, и дедом его, но супротивник тот был не вовне, а в самом государевом сердце. Греховный человек, стремяся заполучить хоть искру Божию, и государь сошлись в рати. – Да... покой и мир. И так в каждом углу. А мы воюем, мы ратимся, нас отичи и дедичи куда-то зовут. Из их могил свет призывный встает. Вот я с полками летось сколько верст сломал, а чужого места не нашел: кругом наши приметы, наши вешки расставлены, по нашим святым упокойникам всевечные свечи горят. – Морозов шумно дышал, он нанюхался с утра табака, не прочихался и сейчас с трудом крепился, мял переносицу. В припухших глазах тлел в спину царя безлюбовный огонек. Морозов уже знал, куда клонит государь. Снова махмет, басурманы, плачущий вселенский патриарх, что натолковано с малых лет. Но на сей раз боярин ошибся. Этот тихий закут под Коломенским – с протяжным криком выпи, с тетеревиным гульканьем, с вязкими серыми сумерками, струящими в окно, пахнущими сладкоснежными последями, костровым дымом, московской дынею, прелью, березовым соком, – вдруг почудился царю той заветной обителью, коей хватило бы для полного земного счастия.
Царь не пал духом, нет, но он как-то вдруг поразился вселенской громадностью этого тихого лесного засторонка. – Чего ж еще-то надобно человеку? Не напрасно ли мы ширимся, окутываемся чужой верою? Ой, боярин, укрупят нас обавники, очаруют чернокнижники и фарисеи прелестями. И ты вот, гляжу, поддался, а как силен был до веры! Молчи, молчи... Так не лучше ли замкнуться в этом куту, закрыться, переждать. Божье время неиссекновенно. Куда спешить? Не рано ли раздеваемся на посмотрение, себя кажем? И как долго ждать еще? Убитыми православными замостили землю, они еще не истлели, они зовут. Стародавних праведников мощи святые нетленные зовут. Мы не берем чужого, но Господь, поворотясь к нам, наконец, за муки наши, возвращает некогда ухапленное ворогом. Не в чужую землю вошли мы, она вся принакрыта словенским духом и светом Богородичным. Дух тот стенает, зовет. А все попрекают чужим куском: де, сухомятка горло дерет. И ты попрекаешь, в спину сверлишь взглядом: де, зачем в Польшу залезли, де, и Ригу-то надо немцам вернуть, и Украйна, де, нам в тягость. И, де, поборами изнасилили Русь, и стоном стонет холоп. А напрасно попрекаешь, и тебе с тех походов не осевки достались, не одонья из коробья. Гли-ко, умостил дворец пригородный золотом пуще царского, меня затмить хочешь. Э... Молчи, молчи...
Скажешь: де, богатство в тягость, де, кровь стынет. И сама жизнь в тягость, но в радость лишь смерть. Да, чужой кусок, черствый кусок, в горле костью встанет. Его, водой не промочив, не проглонуть. А где чужое-то? С чего ополчились, Бориско Иваныч? У меня во Дворце под боком скрытни строите, как латинники дозорите за каждым шагом моим. Мало вас дедко Иван сек. И вас укупили фараоновы силы? Знаю, знаю, де, по Украйне дух святого князя Владимира царюет, по нас кличет. А над Сербией дух святого Саввы царюет. А греки под махметкой лицо свое потеряли и веру испроказили, смиряясь силе. То исход наш, те тропы не заросли, они в сумерках лет адамантом сияют. Но погодить надо, погодить... Молчи, молчи. Сна нету. Как филин нынче. Все думаю: а не Господь ли попускает за грехи наши? Вот пораскрылись для чужебесных, а ведь страшно! Как голый на морозе. Вино от выдержки крепче, земля от запоров стойнее, меньше соблазнов. О чем не знаешь, о том не тоскуешь. Вот и дитешонка жалко порою, но через слезы лупцуешь за провинность. Бо то наука. А дай спуску, упадет в изврат либо в кручину, кусочничать станет иль шалить, на отца будет жалиться, веру распродаст, землю распустит. Толкаете вы меня, бояре, на чур да на эх! Ну что молчишь-то? Язык проглотил? Помирал отец, с тебя клятву взял: целованием меня в вере крепить и делу учить, а ты и молиться нынче позабыл, табаку вот пьешь. Шебаршишься, как мышь в валенке. Чего делишь-то, иль мало накопил? Детей нету, кому гобина? Отдай в монастырь да постригися в схиму. Батьку моего Никона живым хочешь закопать...»
«Я его чту, государь. – Морозов неслышно приблизился к окну, глубоко вздохнул. – Но тебя люблю. Что мне гобина? Моя жизнь – твоя. Но он, б... сын, позабыл монашеские заповеди, на мирское перекинулся. Ты под его дудку пляшешь, его погудки поешь. Тебя долго не было. Он царить хощет. И неуж не видишь? Он себя папою возомнил, еретик, он вздумал Русь перетряхнуть, новины затеял. Священницы от него восплакали, он Божьи лики ни во что ставит...»
«Не он затеял, а я», – сказал государь твердо.
«Ты, ты затеял, – торопливо согласился Морозов. – А теперь отстранися, прошу тебя. Отовсюду изветы и лай, средь бояр твоих смута. Старой веры хотят. Ты и их пойми. Свой халат, пусть и в дырьях, милее чужого. – Морозов почти шептал, заступая в тень; елейница от крутого сквозняка под божницей качалась слабыми кругами, и этот полутайный голубоватый свет блуждал по лицу боярина, вылепливал то водянистые мешки под глазами, то сивый короткий волос, то прикляповатый грушею нос – Прошу тебя, отступи в тень, отстранися. Тебе достало своей славы. Пусть на него изветы и доносы...»
«Лукавец, ты всех пережил! Нет-нет, я не выдам собинного друга, великого государя...»
«Но две головы на одной шее не бывает. То дракон... И неуж дракон на престоле? Ты ж Богом венчан...»
Во дворе ударили в деревянное било, сзывая на утреннее кушанье. Морозов вздрогнул, словно бы кто со стороны остерег его: де, прислушайся к словам своим, не проговорился ли в чем? Долгая дворцовая служба приучила не доверять тишине; много перелазов и всяких ухоронок в Руси, к коим прилепляются враждебные уши. Много врагов у Морозова. Тяжелый нос выступил из полумрака, живущий вроде бы сам по себе, и Морозов напомнил государю лесного вепря.
Царь, почитавший комнатного дядьку за отца родного, взлелеянный на его коленях, сейчас необъяснимо, но почти ненавидел его. Потому что боярин говорил тайными государевыми словами. Морозов покусился на его сокровенное, он открыто заступил цареву волю, напомнил детство.
«Это немцы научили тебя избыть патриарха? – натянуто, но стараясь быть добродушным, спросил государь. Но голос его пресекся. – Иль Омера, Платона начитался? Вдохнул яду еретического из Аристотелевых врат?»
«Государь, пойми... В затворе жить – это как бы без зеркал жить. Да-да... Я уже стар, и лыс, и сед, а все вьюнош. Так уверился. Пока не смотрюся в зеркало, все молод. Так и мы. Загорделись, как лапоть пред сапогом. Чего ж, и то верно. Немцы – кроты. Но ходы во все земли понарыли. Они истину чуют, они богатство копят. Они долго жить хотят. А мы, как птицы небесные, все растрясаем. Моя бы власть, государь, я бы в каждом приказе по немцу с плетью посадил».
«Ваш немец на дудочке заиграет, все крысы из дому вон. Русский заиграет – все нищие в дому. Нищий же богатого в рай ведет. Они, лутеры и латинники, в Господа нашего пятый гвоздь забили, гобины ради, а ты врага величаешь. Ты давно прелестник и меня завлекаешь».
«Какой прелестник, ты что, государь? – натянуто засмеялся Морозов. – Я ли о Боге не стражду? Но я и о земле нашей радею. Надо отворить жилы и выпустить дурную кровь. Кровь надобно выметать. Кабы удар не случился. От дури. Алексей Михайлович, впусти в Русь торговца. Золото и жидкую кровь делает горячей. Ты мне, старому, поверь. Худому не наставлю. Не раться с немцем, замирися, но возьми его в слуги».
Алексей Михайлович отворотился, спрятал взгляд, вроде бы потерял речь. А добрый ангел нашептывал остереженье, пас христовенького... Государь, укороти немедля боярина, сорви с ушей покровцы обманчивых слов, ибо в каждом отрава и соблазн. Захочешь опереться на них, а это плывун, павна, дижинь и жидень. Отпрянь, сердешный, окстись, православненький, пока не очаровали. Опой от слов коварных куда хуже хмеля.