Рафаэлло Джованьоли - Спартак
— Не торопись, добрый Сильвий, мы еще поговорим об этом, — с усмешкой ответил Крикс и, подозвав к себе семь или восемь гладиаторов, обратился к ним: — Выйдемте на минуту.
Выходя первым, он повернулся к остальным и сказал:
— Стерегите его… только не причиняйте ему вреда.
Вместе с теми, кого он позвал. Крикс прошел через главную комнату таверны и вышел с ними в переулок.
— Как поступить с этим негодяем? — спросил Крикс товарищей, когда те окружили его.
— Чего там спрашивать? — ответил Брезовир. — Прикончить, как бешеную собаку!
— Отпустить его — это все равно что самим предать себя, — сказал другой.
— Оставить живым или держать его где-нибудь заложником опасно, — заметил третий.
— Да и где могли бы мы его спрятать? — спросил четвертый.
— Итак, смерть? — сказал Крикс, окидывая товарищей вопрошающим взглядом.
— Улица пустынна.
— Отведем его на самый верх холма, на другой конец улицы…
— Mors sua, vita nostra,[135] - поучительным тоном заметил Брезовир, нещадно коверкая произношение этих четырех латинских слов.
— Да, это необходимо, — подтвердил Крикс, сделал несколько шагов к двери таверны, потом остановился и спросил: — Кто его убьет?
Наступило долгое молчание, и наконец кто-то сказал:
— Убить безоружного и беззащитного…
— Был бы у него меч… — произнес другой.
— Если бы он мог и хотел защищаться, я взял бы это на себя, — сказал Брезовир.
— Но убить безоружного… — сказал самнит Торквато.
— Вы храбрые и благородные люди, — сказал с волнением Крикс, — люди, достойные свободы! Но для нашего общего блага кто-нибудь должен победить свое отвращение и выполнить приговор, который вынес в моем лице суд Союза угнетенных.
Все умолкли и наклонили головы в знак согласия и повиновения.
— К тому же, — сказал Крикс, — разве он пришел сразиться с нами равным оружием и в открытом бою? Разве он не шпион? Если бы мы его не накрыли в его тайнике, разве он не донес бы на нас спустя два часа? Завтра нас всех потащили бы в Мамертинскую тюрьму, а через два дня распяли бы на Сестерциевом поле.
— Да, верно, верно, — тихо произнесли несколько гладиаторов.
— Итак, именем суда Союза угнетенных, приказываю Брезовиру и Торквато убить этого человека.
Оба гладиатора, которых назвал Крикс, в знак согласия наклонили головы, и все возвратились вместе с Криксом в таверну.
Сильвий Гордений Веррес с тревогой ожидал решения своей судьбы; минуты ему казались часами, а может быть, даже веками. Когда он остановил свой взгляд на Криксе и его спутниках, входивших в таверну, он побледнел как полотно, и глаза его наполнились ужасом, — он не прочел на их лицах ничего утешительного.
— Скажите, вы простили меня? — спросил он, и в голосе его послышались слезы. — Вы сохраните мне жизнь?.. Да?.. На коленях молю вас, заклинаю жизнью ваших отцов и матерей ваших, всем, что дорого вам… Смиренно умоляю вас!..
— Мы лишены отцов и матерей, — мрачно ответил Брезовир, и лицо его потемнело.
— У нас отняли все, что было нам дорого! — произнес другой гладиатор, и глаза его блеснули гневом и местью.
— Встань, мерзавец! — приказал Торквато.
— Молчите! — крикнул Крикс и, обернувшись к отпущеннику Гая Верреса, добавил: — Ты пойдешь с нами. В конце этого переулка мы посовещаемся и решим твою судьбу.
Сделав знак, чтобы подняли и увели Сильвия Гордения которому оставили последнюю надежду для того, чтобы он не оглашал улицу воплями, Крикс вышел в сопровождении гладиаторов, тащивших полумертвого отпущенника; он не сопротивлялся, не произнес ни слова.
Один из гладиаторов остался, чтобы расплатиться с Лутацией за кушанья и вино. Среди вышедших двадцати гладиаторов она и не заметила торговца зерном; остальные, повернув направо от таверны, стали подыматься по грязному и извилистому переулку, заканчивавшемуся у городской стены, за которой начиналось открытое поле.
Здесь гладиаторы остановились. Сильвий Гордений бросился на колени и начал плакать, моля гладиаторов о пощаде.
— Хочешь ты, подлый трус, сразиться с кем-нибудь из нас равным оружием? — спросил Брезовир отпущенника, когда тот умолк в отчаянии.
— Пожалейте! Пожалейте!.. Ради детей моих молю о милосердии!
— У нас нет детей! — вскричал один из гладиаторов.
— Мы обречены никогда не иметь семьи! — сказал другой.
— Так ты способен только прятаться и шпионить? — сказал Брезовир. — Честно сражаться ты не умеешь?
— Пощадите!.. Помилуйте!.. Умоляю!..
— Так иди же в ад, трус! — крикнул Брезовир, вонзив ему в грудь короткий меч.
— И пусть с тобой погибнут все подлые прислужники, у которых нет ни чести, ни доблести! — сказал Торквато, дважды поразив мечом упавшего.
Гладиаторы окружили умирающего и молча следили за его последними судорогами; лица их были задумчивы и мрачны. Брезовир и Торквато несколько раз воткнули клинки в землю, чтобы стереть с мечей кровь, пока она еще не запеклась, и вложили их в ножны.
Затем все двадцать гладиаторов, серьезные и молчаливые, вышли через пустынный переулок на более оживленные улицы Рима.
Через неделю после описанных здесь событий, вечером, в час первого факела, со стороны Аппиевой дороги[136] в Рим въехал через Капенские ворота всадник, закутанный в плащ, представлявший малую защиту от дождя, который лил уже несколько часов без перерыва, затопив улицы города. У Капенских ворот всегда было очень людно: они выходили на Аппиеву дорогу — эту царицу дорог, ибо от нее ответвлялись дороги, которые вели в Сетию, Капую, Кумы, Салерн, Беневент, Брундизий и Самний. Сторожа у Капенских ворот, привыкшие видеть, как прибывали и выходили во все часы дня и ночи люди любого сословия и одетые по-разному, то пешком, то верхом, то в носилках, в колеснице и в паланкинах, запряженных двумя мулами, тем не менее удивились, глядя на всадника и его скакуна: оба были в поту, измучены долгой дорогой, забрызганы грязью.
Миновав ворота, лошадь, пришпоренная всадником, продолжала мчаться во весь опор, и стража слышала, как удалялось и наконец затерялось вдали эхо от звонкого топота копыт по мостовой.
Вскоре лошадь проскакала по Священной улице и остановилась у дома Эвтибиды. Всадник соскочил с коня и, схватив бронзовый молоток, висевший у двери, несколько раз сильно ударил им; в ответ раздался лай собаки, — без сторожевого пса не обходился ни один римский дом.
Вскоре всадник, стряхивая воду с намокшего плаща, услышал шаги привратника, — он шел по двору, громко окликая собаку, чтобы та замолчала.
— Да благословят тебя боги, добрый Гермоген!.. Я — Метробий; только что прибыл из Кум…
— С приездом!
— Я весь мокрый, словно рыба… Юпитер, властитель дождей, желая позабавиться, показал мне, как много у него запасено воды в хлябях небесных… Позови кого-нибудь из рабов Эвтибиды и прикажи ему отвести мою бедную лошадь в конюшню на соседний постоялый двор, пусть ее там поставят в стойло и зададут овса.
Привратник, взяв лошадь под уздцы, громко щелкнул пальцами, — так вызывали рабов, — и сказал Метробию:
— Входи, входи, Метробий! С расположением дома ты знаком. Возле галереи ты найдешь Аспазию, рабыню госпожи; она доложит о тебе. О лошади я позабочусь; все, что ты приказал, будет сделано.
Метробий стал осторожно спускаться по ступенькам у входной двери, стараясь не поскользнуться, так как это было бы плохим предзнаменованием, вошел в переднюю и при свете бронзового светильника, спускавшегося с потолка, прочел на мозаичном полу выложенные там, по обычаю, Salve (привет); как только гость делал несколько шагов, это слово повторял попугай в клетке, висевшей на стене.
Миновав переднюю и атрий, Метробий вошел в коридор галереи, там он увидел Аспазию и приказал ей доложить о своем приезде Эвтибиде.
Рабыня сначала была в нерешительности и колебалась, но актер настаивал. Аспазия боялась, что госпожа накричит на нее и прибьет, если она не доложит о Метробии, с другой же стороны, бедняжка опасалась, как бы Эвтибида не разгневалась, что ее побеспокоили. Наконец она все же решилась доложить госпоже о приезде Метробия.
А в это время, удобно усевшись на мягком красивом диване в своем зимнем конклаве, где стояла изящная мебель, где было тепло от топившихся печей и чудесно пахло благовониями, куртизанка была поглощена выслушиванием любовных признаний юноши, сидевшего у ее ног. Дерзкой рукой Эвтибида перебирала его мягкие и густые черные кудри, а он смотрел на нее страстным взором и пылкими поэтическими словами говорил ей о своей любви и нежности.
Юноша этот был среднего роста и хрупкого сложения; на бледном лице его с правильными, привлекательными чертами выделялись необычайно живые черные глаза; одет он был в белую тунику с пурпурной каймой из тончайшей шерсти, что свидетельствовало о его принадлежности к высшему сословию. Это был Тит Лукреций Кар. С ранних лет он усвоил философию Эпикура; в его гениальном мозгу уже зарождались основы бессмертной поэмы, а в жизни он следовал догмам своего учителя и, не стремясь к серьезной, глубокой любви, искал мимолетных любовных приключений, боясь