Михаил Щукин - Черный буран
Филипыч, встретив их в ограде своего дома, отвел глаза в сторону и развел руками:
— Седни я не могу, ребята, кататься с вами. Седни велено к тифу ихнему явиться, опять покойников возить будем.
— Вот туда нас и доставишь, — Василий похлопал Филипыча по плечу и добавил: — Понимаю, что надоело, поэтому попутно едем. Подавай экипаж.
Уселись на санях, выехали из ограды, потянулись вдоль заметенной улицы, по обочинам которой пробирались редкие прохожие. Василий щурился от утреннего солнца, светившего ему прямо в глаза, и снова безотрывно думал: где, каким образом искать Тоню? В успех нынешнего предприятия, стараясь самому себе в этом не признаваться, он не верил. Просто старался использовать до конца любую возможность — а вдруг?
Ближе к дому, где располагалась контора Чекатифа, чаще стали попадаться другие подводы, на которых сидели хмурые и злые возчики. Тянулись все еле-еле, как осенние мухи, да и то сказать — кому придет в голову торопиться на подневольную работу по перевозке мертвецов? Но деваться-то некуда. И съехались на небольшой площади до полусотни подвод, которые тут же принялись сортировать по партиям и отправлять в разные концы города.
Василий и братья Шалагины слезли с саней в переулке и стали на площади чуть в отдалении, поближе к забору, чтобы не маячить на виду.
Очередь до Филипыча дошла не скоро. И снова велено было ему ехать на вокзал, и снова в напарники попал ему вредный и злой мужичонка, который сразу же привязался с насмешками:
— Живой еще, слуга капитала? А я думал, ты ноги протянул.
Не отвечая на насмешки, Филипыч развернул свою лошадку и поднял бич, чтобы понужнуть ее, да так и замер, вздев над головой руку. Но тут же и вскинулся, будто опамятовавшись, бросил бич себе под ноги, хлопнул лошадь по бокам вожжами, тонким голосом прикрикнул:
— Н-но, холера ясная! Шевелись!
Лошадка стронула сани и неторопко потрусила с площади. Когда она поравнялась с Василием и Шалагиными, он остановил ее и громко, чтобы услышал напарник, ехавший впереди, крикнул:
— Эй, мужички, табачком не богаты? На бедность мою не угостите? — вылез из саней, подошел к ним, испуганно зашептал: — А я ведь признал его, мужика-то!
— Какого мужика? — быстро спросил Василий Иванович.
— Да который Тонечку увозил. Они когда меня в каморку запихивали, он фонарь зажигал. Дверь-то еще не закрыли, а фонарь он уже зажег, я его и увидел, хоть и мельком. Отметина на щеке шибко уж приметная. Вон он стоит, у крыльца, в бекеше который и в белых катанках. Ладно, ребята, поехал я, теперь уж ваше дело…
— Это верно, старый, теперь уже наше дело начинается. Пошли за мной, братцы.
7Под вечер, когда уже поползли по Каинской улице холодные сумерки, обволакивая голубоватыми тенями дома, не обозначенные ни одним огоньком, с Николаевского проспекта свернула легонькая кошевка, в оглобли которой был запряжен статный и ходкий вороной жеребец. В передке кошевки сидел, прочно возвышаясь, будто огромный валун, широкоплечий мужчина, закованный, как в латы, в скрипящую кожу — кожаная куртка, кожаные штаны, кожаные перчатки и кожаная, не по погоде, фуражка с красной звездочкой, лихо сбитая на коротко остриженный широкий затылок. Седок ловко и умело правил жеребцом, подгоняя и поторапливая его время от времени резким посвистом.
Возле бывшего шалагинского дома, единственного на улице, в окнах которого маячил желтоватый свет керосиновых ламп, седок придержал жеребца и легко выпрыгнул из кошевки, потоптался на скрипучем снегу, разминая ноги, и, привязав вожжи к забору, быстрым шагом пошел к дому. Часовому, который преградил ему дорогу, коротко приказал:
— Доложи товарищу Бородовскому, что прибыл Крайнев.
Часовой дернул за веревочку с медным наконечником, в глубине дома звякнул звонок, через некоторое время со второго этажа спустился Клин, которому Крайнев протянул, растопырив пальцы, широченную ладонь и представился:
— Крайнев. Меня ждет товарищ Бородовский.
Услышав фамилию приехавшего, Бородовский заулыбался, впервые за эти дни, заерзал на кровати, пытаясь поднять голову повыше, и торопливо, сбиваясь, заговорил:
— Конечно, конечно, веди его сюда, Клин. И расстарайся, будь добр, чаю, закусить чего-нибудь. Не скупись, тащи, что имеется.
И улыбка Бородовского, и его торопливый говор, а главное — не приказной, а просительный тон, были столь необычны, что Клин, удивленный такой переменой, пристальней взглянул на приехавшего: что за птица? Широкое, красное от мороза лицо, густо побитое ямками от оспы, могучий разворот плеч и веселый, искристый взгляд синих глаз под пшеничными бровями. Крайнев смотрел так, словно все, что он вокруг видел, его бесконечно радовало.
— Ну, брат, показывай, где вы его скрываете, товарища Бородовского? — Клин молча открыл перед ним двустворчатые двери, и Крайнев, уверенно перешагнув порог, растопырил ручищи, приговаривая: — А вот он где скрывается! Ну, здравствуй, здравствуй, друг сердечный!
Бородовский снова заерзал на кровати, но Крайнев, наклонившись, обнял его и легко приподнял, успев подсунуть подушку.
Клин вышел, оставив их вдвоем, велел Астафурову накипятить чаю и приготовить ужин, а сам почему-то не мог побороть в себе чувство тревоги. Что за человек, которому Бородовский так обрадовался, какую еще лихоманку он с собой привез и чего ему, Клину, придется еще испытать в ближайшее время? Он спустился во двор, постоял на морозе, который к ночи все заметнее набирал силу, продрог и вернулся в дом, ожидая, что его позовет к себе Бородовский.
Но тот его не позвал.
У Бородовского с Крайневым шел свой разговор, и лишние собеседники им сейчас были не нужны.
Познакомились они давно, еще в девятьсот двенадцатом году, когда Бородовский, член московской боевки, был ранен во время экса[3] и задержан жандармами. Приговорили его к каторге. И вот на этапе, по пути следования в Нерчинск, уголовники затеяли жуткую карточную игру, когда на кон выставлялся человек, которого следовало убить. Выбор пал «вон на того, очкастого», на Бородовского. И он, забившись в дальний угол камеры, с тоской озирался вокруг: даже мало-мальской палки, чтобы оборониться, под рукой не имелось. А игра уже была в самом разгаре: азартно шлепались о стол самодельные засаленные карты, шумели разгоряченные уголовники, и кое-кто поглядывал на Бородовского, как на покойника.
И в этот самый момент, когда Бородовский готовился уже попрощаться с жизнью, пригнали новый этап; так как свободных камер уже не имелось, то новоприбывших начали утрамбовывать, как селедку в бочки, — неважно, что густо, лишь бы вошли. В угол, где приютился Бородовский, пробрался молодой крепкий парень, всунул в махонькое свободное пространство тощий заплечный мешок, сел на него и весело спросил:
— Чего невесело глядишь, братец? Нахохлился, как воробей на морозе. Гляди браво, кричи громче — жизнь наладится!
Столько в нем было энергии, столько жизнелюбия, так ярко вспыхивали радостным светом голубые глаза, что Бородовский в считанные минуты проникся к нему доверием и рассказал о той угрозе, которая висела над ним, словно топор над головой. Парень, не переставая улыбаться, выбрался из угла и подошел к столу, за которым снова закипала карточная игра. Ни слова не говоря, перевернул стол и дико заорал:
— Ребята! Наш этап бьют! Держись!
И в мгновение вспыхнула, будто хворост в костре, ожесточенная драка. Новоприбывший этап схлестнулся с тем, который пришел раньше. Все смешалось. Крики, ругань, хрип, хлесткие удары, на грязном полу — разводы крови. Веселый парень и дрался весело. Лицо его не было перекошено злобой, оно оставалось даже доброжелательным, а здоровенные кулаки между тем работали, словно железные механизмы — противники отлетали от него, будто они были игрушечными.
Драку едва-едва разняли стражники, выгнав всех из камеры на плац, под проливной дождь. Продержали под этим дождем несколько часов, а затем снова загнали, распределив драчунов по разным камерам.
Бородовский остался жив.
С этого дня и завязалась дружба между ними Арсением Крайневым, молотобойцем из Нижнего Новгорода, который попал на каторгу за убийство. О самом убийстве Крайнев рассказывал простодушно и просто:
— Домой шел, а по дороге у нас — лавка, купца Петухова. В услуженье у него парнишка был, сирота. Вот он этого парнишку за провинность (чашку тот какую-то разбил, когда прилавок протирал) и лупцует. Да не лупцует, а прямо-таки бьет смертным боем — по голове гирькой. Парнишка в кровище весь, а Петухов знай свое — долбит. Я ему по добру сказал: отпусти. Он меня послал подальше. Я осердился. Гирьку отобрал, да и самого его — по голове. Ну и наповал. А тут приказчик выскочил из лавки, с ножом, хозяина оборонять, я и приказчика в то же место — в висок. Даже не ворохнулся — осел, как куль. Городовой прибежал, я и его в запале покалечил, правда, не до смерти. Я страсть горячий, когда сирых обижают…