Михаил Ишков - Супердвое: убойный фактор
«…только сегодня узнал, что случилось с вами после того, как я «бежал к немцам». Поверьте, у меня в мыслях не было подставлять вас — человека, изменившего мою жизнь, более того, сумевшего внятно растолковать мне и известному вам любителю космических путешествий, что такое согласие и как порой трудно отыскать его в себе».
«…однако постыдное ощущение недоговоренности, причинение вреда, несправедливого, пусть даже и побочного, вам, человеку, втолкнувшего меня в самую сердцевину истории, требует формальных объяснений с моей стороны. Этому учил меня отец, иногда отличавшийся неуместной страрорежимной щепетильностью по отношению к коллегам.
Но не к врагам!
Считайте это письмо, если оно дойдет до вас, отчетом, составленным по всем требованиям жанра, чем с такой радостью в незабываемое довоенное время занимался небезызвестный вам Авилов. Мне удалось сполна рассчитаться с ним в оккупированном Смоленске. Рассчитаться за все — за украденный сахар, за наглость, за измену родине, доверившей ему оружие и пославшей в бой».
«По существу дела могу сообщить — гром грянул, когда в стенах Подольского училища была объявлена боевая тревога. Я, единый в трех лицах — Закруткин от рождения, Шеель по приказу партии, официально Неглибко Вася, свой в доску курсант, отличник боевой и политической подготовки, прошедший спецподготовку для действий в ближнем тылу врага — растерялся.
У меня на руках было точное предписание, обязывающее меня в случае каких-либо непредвиденных обстоятельств немедленно обратиться к начальнику особого отдела или к самому начальнику училища, генерал-майору Смирнову, назвать условную фразу, после чего меня должны были моментально отправить в Москву.
Вообразите картину — в училище объявлена боевая тревога, ребята бегут по коридору, торопят — «Вася, поспешай», «говорят, немцы прорвались под Юхновым», «Калугу взяли!!!» — а я, значит, плевать хотел на Юхнов, на Калугу и вразвалочку к особисту — пора драпать, нас ждут в Москве.
Я вместе со всеми выбежал во двор и встал в строй. Генерал Смирнов зачитал приказ и скомандовал.
— По машинам! — затем окриком — назад! — приостановил рванувшуюся к грузовикам толпу.
Лицо у него дрогнуло.
— Ребята! — обратился он к курсантам. — Москва в опасности. Отступать нельзя. Продержитесь несколько дней, и помощь придет.
Вот и все напутствие.
Не знаю, сможете ли вы простить меня, но я не мог поступить иначе.
До Каменки мы мчались по приличной дороге. Ветер был холодный, я продрог, остыл и с ужасом осознал, что наделал, но упрямство было сильнее. Я убеждал себя, из грузовика уже не спрыгнешь, особист остался в Подольске, и бегу я не от фронта, а на фронт. Вопреки приказу, логике и материалистическим убеждениям, я положился на удачу. Будь что будет! Успокаивал себя тем, что в принципе, все мои поступки в тылу врага уже расписаны, явки заучены назубок, порядок действий известен и не все ли равно в каком месте я уйду к фашистам».
«…взрослел быстро, не без раскаяния. Не без попыток отыскать какого-нибудь особиста и шепнуть ему пару заветных слов. Но особистов среди нас не было, а обращаться с подобной просьбой к командиру батальона Бабакову, было не только бесполезно, но и опасно. Он вполне мог счесть меня дезертиром. Было бы крайне неуместно получить пулю от своих. Дезертиром я должен был стать в удобный момент и на глазах у нескольких сослуживцев.
Первый бой выбил из меня последние иллюзии. Первый бой это не для…»
«…мое разочарование было настолько велико, что будь на моем месте подлинный Шеель, он тоже бы растерялся.
Я крикнул из воронки.
— Schießen Sie nicht! Ich bin deutsch! (сноска: Не стреляйте! Я немец!)
Меня заставили встать, приказали выбраться наверх. Как только я замешкался, кривоногий, малорослый солдат, ближе других стоявший к краю воронки, выстрелил в мою сторону из автомата.
Я торопливо, с поднятыми руками полез по осыпавшемуся склону. Наверху выпрямился и повторил.
— Nicht schießen! Ich bin deutsch!
Кривоногий прищурился.
— Ты немец? Если ты немец, зачем стрелял в своих? Ты плохой немец, — и навел на меня автомат.
Солдат был явно не в себе. Нет, от него не пахло алкоголем. Позже я сообразил, что курсанты сопротивлялись настолько отчаянно, пустили столько крови, что враги, до сих пор не испытывавшие злобы к пленным, на этот раз словно осатанели.
Меня спас ефрейтор, сохранивший хладнокровие. Он одернул товарища.
— Ты веришь русскому, Курт? Разве тебе не объясняли, как этих свиней учили немецкому в школе. Они должны были хором повторять на уроке — «не стреляйте, я сдаюсь».
Они засмеялись. Засмеялся и палач.
Я с замиранием слушал их разговор и уже не пытался напомнить, что я не только немец, но и барон. Напирать на происхождение в такой ситуации не только бессмысленно, но и опасно. В их разговорах не были ничего пролетарского или интернационального. Был октябрь, и по ночам уже было холодно. Это обстоятельство огорчало их куда больше, чем «русские свиньи».
Русских они называли «свиньями». Других определений охранники на месте сбора военнопленных не знали. Сам пункт представлял собой ровное огороженное колючей проволокой место. Среди пленных было много раненых — медицинскую помощь им оказывали — мазали йодом, но это был единственный гуманизм, с которым я столкнулся в плену. Правила были драконовские: за приближение к проволоке расстрел, за хождение по ночам расстрел, а как было усидеть на месте в гимнастерке, когда по ночам начались заморозки.
Это было суровое испытание. Кем я был до того момента, когда с поднятыми руками полез из воронки? Студентом, комсомольцем, активистом, мечтавшим — «если завтра война, если завтра в поход, будь сегодня к походу готов». Я был романтическим патриотом. Шталаг прочистил мне мозги, назначил цену всему, чему учили детстве, что слышал по радио, о чем читал в газетах. Оказалось, что внимать рассказам ветеранов, изучать газеты, строиться, подчиняясь призывам из громкоговорителей, тоже следует с умом. Дороже всего в этой жизни ценится жизнь, но никак ни политические или любые иные «измы».
В этом не было и намека на предательство. У меня в мыслях ничего подобного не было. Я проклинал себя за глупость, проклинал за допущенные в минуту страха растерянность и колебания, но это не мешало мне на пределе задуматься о будущем».
«Помню молоденького танкиста, его звали Кандауров. Еще совсем мальчишка, он кипел ненавистью к врагу. У него на этой почве было что-то вроде психического расстройства, но мне уже хватало соображалки, чтобы не следовать его примеру и держать себя в руках.
В плен Кандауров попал в августе под Ельней, где немцам удалось окружить танковый батальон, в котором он служил механиком-водителем.
«…горючка закончилась. Усек? Всего хватало — боеприпасов, провианта, храбрости хоть отбавляй, а солярки нет, без нее много не навоюешь.
Немцы попытались взять нас наскоком, однако получили крепкий отпор и отступили. До вечера, в ожидании подмоги мы организовали оборону: окопались, зарыли машины в землю, выставили боевое охранение. Ночь выдалась прохладная, бодрящая — спать не хотелось, ведь завтра в бой. Подойдет бригада, тогда фашисты попляшут.
Где-то после полуночи я задремал — и вдруг, мать родная, музыка, знакомая, довоенная! От неожиданности я схватился за оружие, и не я один. Командир объявил боевую тревогу, однако спустя несколько минут суматоха схлынула. Мы прислушались — на вражеской стороне вовсю наяривали: «Броня крепка и танки наши быстры!..»
Сначала все посмеивались — воюем, мол, с музыкой и так далее… Кое-кто подпевал.
Кандауров с нескрываемой ненавистью вполголоса пропел:
Гремя огнем, сверкая блеском стали,Пойдут машины в яростный поход,Когда нас в бой пошлет товарищ СталинИ первый маршал в бой нас поведет!
«…он сплюнул.
— Между собой мы решили, вот подоспеет помощь, тогда мы вам тоже что-нибудь сыграем.[24]
Весь следующий день немцы безостановочно крутили пластинку. Изредка, когда иглу патефона ставили на начало, кричали в микрофон: «Рус, сдавайся, ви окружены, сопротивление бесполезно!». С приходом темноты концерт продолжался, причем немцы до предела усилили громкость.
— Это была жуткая ночь, никто не мог глаз сомкнуть, нервы у всех на пределе, а помощи нет как нет. Разведчики, с вечера ушедшие в сторону наших, как в воду канули. На следующее утро в командирской рации сели батарейки. Стало ясно: дело — труба, надо прорываться. Однако комиссар отказался подписывать приказ — мол, нельзя бросать технику. Надо проявить стойкость. Враг орет? Давит на психику? Ну и пусть давит. Не стреляет же! Значит, враг трусит… Помощь обязательно придет, не может не прийти, и так далее…