Вячеслав Шишков - Ватага (сборник)
Тереха угощал их на славу. Тереха рад: Зыков теперь ему не страшен, и Степанидино сердце, Бог даст, образумится. Экая стерва эта Степашка, черт: все ж таки так и пялит глаза на Зыкова, а тот свою монашку по головке да по плечикам точеным гладит. А хороша монашка… Ну, и дьявол, этот самый Зыков.
— Кушай, Степан Варфоломеич, кушай, милячок… Татьяна, как тебя по батюшке, пригубь. Самосядка хорошая, что твой шпирт. Эх, справлять свадьбу, так справлять!.. Черт с ним…
Тереха с радости схватил двухстволку, выставил в окно, грянул сразу из двух стволов и заорал:
— Урра!! В честь новобрачных…
— Оставь, Тереха, не дури, — улыбался Зыков. — Какие новобрачные… Дай поженихаться-то.
— Ужо по грибы будем ходить, по ягоды! Хорошо, едрит твою в накопалки… Степан Варфоломеич, а ты брось свое разбойство-то… Давай работать вместях… Земли здесь сколь хошь. Ни один леший не узнает… А из твоих известна кому заимка-то моя? Ай нет?
— Никому, — сказал Зыков. — Был горбун один, Наперсток, да он теперь водичку в реке хлебает.
— Степан Варфоломеич не разбойник, — вступилась Таня.
— Нет, разбойник я… Это верно, — резко сказал Зыков и, не отрываясь, выпил стакан самогонки. — И ежели правды настоящей не увижу на земле, так разбойником и околею.
— Брось! — крикнул Тереха, и его рукава замотались в воздухе. — Правда твоя убойная. Тьфу такая правда!
— Эх, дружище, — сказал Зыков и похлопал его по плечу. — Ты в горах, как медведь в берлоге. Отсель и неба-то малый клок, с козью бороду видать. Не твоего ума дело это. Не уразуметь тебе. А я, брат, как с торбой по свету путался, таких людей встречал, что ах… Бывают люди, а бывают и мыслете. Понимаешь? Мыслете, горазд мыслят, значит… Они мир-то разумом своим, как столбами, подпирают. Вот у них поспрошай про правду-то… Ну, да бросим об этом толковать… Я и сам не рад, может. Силища прет из меня, как с горы водопад возле твоей заимки… Видал? Поди, останови… Так и я… А может, я родился таким горбатым. У Наперстка на спине горб, а у меня душа с горбом.
— А ты выпрямляйся, Степан Варфоломеич, — сердечно проговорила Таня. — Ведь говорил же ты, когда ехали с тобой.
— Ну, тогда мы в зубах у смерти были… — и Степан бережно обнял ее. — Эх, Танюха, пташечка залетная. Пускай сегодня время будет наше, без тоски, без дум, а там видно будет. Ничего… Зыков не пропадет… Ну, бросим это. А помнишь Ваньку Птаха? Песни его помнишь?..
— Не надо, миленький, не надо…
— Ну, ладно, ладно… А хорошо парнишка пел… Я заприметил тогда, как сердчишко-то твое девичье затрепыхало. Эх, песню бы…
Все были в полпьяна, всем весело, только пред взором Тани мимолетно проплыла страшная та городская ночь. Царство небесное парню-песеннику. Таня вздохнула тяжко, но Тереха уж выплыл на средину горницы, приурезал каблуками в пол и, скосоротившись, загорланил песню:
— И-иэх да и во-о-о-уух… ты…
Зыков нагнулся и поцеловал Таню в губы. Степанида ударила стаканом в стол, — стакан разлетелся, — опрокинула табуретку и быстро вышла в дверь.
— Стой, бабья соль!.. Куда?
За дверью послышался стон и плач.
Когда шли Таня с Зыковым к обрыву, ночь была вся в звездах: в темной вышине все так же дрожал и колыхался золотой песок. Внизу, под обрывом, белели заросли цветущей черемухи. Терпкий, духмяный запах подымался вверх. Наперебой и здесь, и там, в разных местах, заливались соловьи. Зыков развел большой костер. Они сидели в дремучем кедровнике. Землю густо покрывала хвоя. Оба молчали.
Он вдруг вытащил откуда-то Акулькину конфетку с кисточкой, засмеялся и подал Тане:
— Девчоночка одна дала… На-ка!.. Вот сгодилась когда…
— А какая ночь, Степан… Чу, соловьи… Ой, сколько их… И посмотри, как внизу черемуха цветет.
— Эту ночь не забудем, деваха, в жизнь.
— Если завтра умру — жалеть не буду. Больше этого счастья, что теперь, не испытать мне. Ах, какая радость любить тебя…
Соловьи пели всю ночь до утренней зари. И всю ночь плакала Степанида.
Пред рассветом Таня сказала, чуть согнувшись и глядя пред собою:
— Но почему же, Степа, милый, такая тоска? Сердце болит?
Пред рассветом Степанида пробралась сюда, в руках ее топор. У костра тишина. Зыков, должно быть, сказку сказывает, на его коленях разметалась Таня.
Топор в крепких руках Степаниды очень острый. Вот Степанида хлестнет, оглоушит Зыкова, девку искромсает: на! А сама бросится торчмя с обрыва. В ее глазах огненные круги и все, кроме тех двоих, куда-то исчезает. Она заносит топор и делает шаг вперед. Хрустнул сучок. Зыков обернулся. Она яростно швыряет топором в костер и с диким воем: «Дьяволы, погубители!» — как сумасшедшая, мчится прочь, в трущобу, в мрак.
Глава XX
Зыков еще не совсем справился с болезнью. Последние месяцы — от расправы в городишке до тайного убежища на заимке Терехи Толстолобова — искривили его душу.
Настроение его было неровное, зыбкое, как трясина. Его взвинченному воображению то рисовались великие подвиги и слава, то позорный невиданный конец. От этого страшно скучало его сердце, он хотел открыться Татьяне в своем малодушии, но не хватало воли.
— Эх, какой я стал…
Была истоплена баня жаркая, Зыковская. Топил сам Зыков.
Степаниды не было, Тереха, захватив ружье, гайкал на весь лес, искал ее.
Таня сидела в своей горнице под раскрытым окном. Она вся еще была в прошлой ночи, улыбалась большими серыми глазами, прямые темные брови ее спокойны, сердце под черной шелковой кофтой бьется ровно, отчетливо. Как хорошо жить… Скорей бы приходил к ней Степан. Нет, никогда не надо думать о том, что будет завтра…
Зыков разделся. Кто-то ударил снаружи в дверь. Он отворил:
— А, Мишка!.. Ну, залазь.
Медвежонок, набычившись, косолапо вошел с обрывком веревки. Морда и глаза его улыбались по-хитрому. Облизал ноги Зыкову, повалился пред ним вверх брюхом, благодушно заурчал.
Зыков большим пальцем ноги почесал ему брюхо, потом взял винтовку, кинжал, десятифунтовую гирьку на ремне, револьвер и вошел в мыльню. Эх, хороша баня, всю хворь прогонит. Зыков вымоется на всю жизнь теперь. Ну, баня.
Едва он окунул ковш в кадку с кипятком, куда бросали раскаленные камни, как во дворе раздался резкий заливистый собачий лай, а в предбаннике рявкнул Мишка.
— Кой там черт еще! — буркнул Зыков, ковш замер в его руке, а Таня всполошно отскочила от окна и глянула из-за кисейной занавески на двор.
Один за другим въезжали в ворота всадники, их человек двадцать. Раздался выстрел, Таня заметалась, все, кроме одного, соскочили с коней.
— Занять выходы! Встать у каждой амбарушки! — деловито командовал всадник. Он с большими серыми глазами юноша, сухое загорелое лицо, кожаная, выцветшая по швам куртка, ствол винтовки из-за спины, кожаная шапка.
— Боже мой, Николенька, — всплеснув руками, прошептала Таня, и ноги ее подсеклись.
Голоса на дворе, нервные, крикливые, робкие, злые:
— Где хозяин? Эй, тетка!
— Нету, батюшки мои, нету… Бабу убег искать.
— Здесь Зыков? Ну?.. Говори! Где?!
— Ой-ой… Ничего я не знаю… Пареньки хорошие… Вот хозяин ужо придет.
— Взять ее!
— Я знаю, где… — раздался хриплый голос. — А ну, робенки, побежим.
— Николенька, Николенька, — взмолила Таня. Держась за косяк, она полулежала на лавке у раскрытого окна.
Юноша слез с лошади, глянул через окно:
— Сестра!.. — И быстрым бегом в горницу. — Как, ты здесь?.. Татьяна… Тебя Зыков украл? Да?
— Нет… Я сама пошла к нему…
— К нему?.. Сама?!. — Лицо юноши вытянулось, и сама собой полезла на затылок шапка. — К Зыкову?!
— Да. Сама, к Зыкову. — Девушка сразу преобразилась, встала и, сложив руки на груди, засверкала на брата взглядом.
— Татьяна! Ты ли это говоришь?
— Да, я говорю.
— Брось глупости, Татьяна. Ты вернешься с нами. Будем работать… Таня, сестра, голубка…
— Брат… Я люблю его. Умру за Зыкова.
Зыков отпрянул прочь от низкого оконца бани, и волосы его зашевелились: ему померещилось, что с улицы, к самому стеклу, сделав ладони козырьком, приник Наперсток.
Зыков закрестился, закричал:
— Покойник!.. Покойник!.. — и бессильно шлепнулся на пол.
Горбун толстогубо дышал в стекло, и оловянные глаза его шильями сверлили Зыкова, широкие ноздри раздувались.
— Здеся! — крикнул он, радостно подпрыгнул и ударил себя по бедрам: — Ей Бо, здеся!.. Хы!.. Как тут и был… Эй, робенки!..
Горбун рванул в баню дверь… Вдруг Мишка всплыл на дыбы и рявкнул. Наперсток в страхе отшатнулся, но Мишка свирепо двинул его лапой. Наперсток, как лягуха, пал на карачки, заорал. Красноармеец всадил меж лопаток Мишке нож, Мишка оскалил зубы, заплевался и бросился с ножом в лес, широко раскидывая передние ноги и мотая головой.