Леонид Дайнеко - Тропой чародея
Раб кивнул остриженной головой.
— Киевская чернь уважает, любит его, хотя любовь черни завоевать легко — брось ей мяса, вина, и ты бог. Но не вином и не мясом заарканил Всеслав киевский Подол. Сегодня он сам ничего не имеет. Другим он берет, но я не это хочу тебе сказать. У оконца поруба, я сам видел, останавливаются люди, и некоторые из них даже разговаривают с князем — охрана разрешает это… Почему бы тебе не сходить к тому оконцу?
Раб вздрогнул, с недоумением посмотрел на хозяина. Он не мог понять, что скрывается за этим предложением. Зачем ромей своим словом терзает сердце ему, Денису, который столько перестрадал за последний солнцеворот?
— Что ж ты молчишь? — настаивал Тарханиот, не дождавшись ответа, стукнул деревянным молоточком по звонку, висевшему на позолоченном кожаном ремешке слева от него.
Тотчас же вошел Арсений.
— Завтра поведешь раба к порубу, в котором сидит князь Всеслав, — сказал Тарханиот евнуху. Когда Денис вышел, объяснил: — Мне нужно связаться с этим опальным князем. Империя должна искать друзей не только в золотых палатах, на тронах, между радостью и славой, но и там, куда редко попадает солнечный луч: в халупах нищих, в тюрьмах и темницах пыток. Недаром говорят, что здоровый нищий счастливее больного базилевса. Там, на дне жизни, дремлют могучие силы. Они слепые, немые, страшные, дикие, однако с ними надо поддерживать связь, чтобы в решительный момент, в момент, когда зазвенят мечи и потечет кровь, они были с нами. Доведешь раба до оконца, а сам отойдешь в сторону. Не надо, чтобы охрана увидела возле поруба ромея. Если же схватят раба, он Скажет, что сам родом из Полоцкой земли, заскучал по родине и захотел глянуть на своего князя.
Тарханиот умолк.
— И это все, брат? — осторожно спросил Арсений.
— Нет. Самое главное то, что раб, незаметно для охраны, должен бросить в поруб вот этот шарик. — Тарханиот двумя пальцами взял со стола небольшой шарик из темно-желтого воска. — Внутри шарика спрятано послание князю Всеславу. Я написал послание русскими буквами на шелковой ленте.
— Но раб и вместе с рабом твой шарик могут попасть в руки охраны, а я слышал, что великий князь Изяслав беспощадно карает врагов, — заметил Арсений.
— Врагов беспощадно карают все базилевсы, не только Изяслав, — усмехнулся Тарханиот. — И это не мой шарик, а наш. Наш. Понял? Кстати, под посланием на шелковой ленте я написал твое имя.
Тарханиот пронизывающим взглядом посмотрел на евнуха.
— Мое? — переспросил тот.
— Твое. Если схватят раба, схватят и тебя. Постарайся же сделать так, чтобы раба не схватили и чтобы шарик попал в поруб, в руки Всеслава. И еще… Вы пойдете к порубу завтра, под вечер. Перед этим хорошо накорми раба, не жалей мяса, дай вина, а в вино всыпь вот этот порошок. Вы, евнухи, хорошо знаете, что это такое.
— Яд, — прошептал Арсений, беря из рук Тарханиота маленький медный сосуд вроде чарочки, на дне которого виднелся красный порошок. — Ты хочешь, чтобы раб умер?
— Хочу. Я думаю, что ему удастся бросить шарик в поруб и что Всеслав, враг Ярославичей, сохранит тайну шарика. Но раба после этого могут схватить, начнут пытать горячим железом… Пусть лучше он умрет немного раньше и не успеет выдать меня и тебя. Он мой раб, моя собственность, и я хочу, чтобы и смерть он принял от меня, а не от кого-то другого. Можешь идти, Арсений.
Евнух вышел, держа чарочку с ядом в длинном рукаве своей бледно-розовой хламиды. Яд для византийских евнухов такая же обычная вещь, как хлеб и вода. Сколько порфироносных базилевсов, отважных стратигов и мудрых епархов [31] на самом взлете жизненных сил, в цветении души и тела вдруг, как легкий толчок, ощущали неловкую слабость под сердцем. Это был сигнал, знак, что яд, ничтожная росинка смертоносной жидкости или крошка, пылинка порошка проникла в кровь и назад из подвалов человеческого тела может выйти, только взяв с собою человеческую душу. Начинали выпадать волосы, причем все сразу — из усов и бровей, из-под мышек… Лицо распухало, менялся его цвет. Смуглая кожа день ото дня становилась все более розовой, зеленовато-фиолетовой. Размягчались кости, шея переставала держать голову, ноги — тело. С пальцев, как с рыбы чешуя, облетали ногти. Росинка и пылинка сваливали гигантов, превращали в прах тех, кто зубами перекусывал гвозди и ломал руками конские подковы. И всем этим с отменной ловкостью и мастерством владели евнухи, люди, у которых жизнь отняла все земные радости, оставив им только одну жестокую радость — убивать.
Тарханиот посмотрел вслед Арсению, и холодок пробежал по коже ромея.
IIКнязю Всеславу приснилась София, соборный полоцкий храм. Не жена приснилась, не сыновья, не отец с матерью, а церковь. На возвышении над широкой Двиной открылась она глазу, семиверхая, красивая. Червонный кирпич-плинфа и серо-синеватые камни-булыги, из которых зодчие клали стены, придавали ей пестроту и таинственную суровость. Вверх взмывала она, к самым облакам, к промоинам синего неба, и вся была как порыв свежего ветра.
София по-ромейски означает мудрость. Мудрость нужна была на своей земле тем людям, что начинали строить храм. Скольких трудов стоила она и полочанам, и каменотесам-ромеям, и ему, Всеславу! Глину, камень, дерево, голосники, паникадила, колокола, серебро, воск требовала трудная многолетняя постройка, и все княжество напрягало силы, обливалось потом и — строило, строило… Мудрости, святого слова хотели все, а он, князь Всеслав, хотел, чтобы в Полоцке церковь была не хуже, чем в Киеве или Новгороде. И недаром, когда захватил Новгород, то, прежде чем сжечь его до Неровского конца, приказал снять все церковные колокола и везти их в Полоцк. «Пусть моя София звончее будет», — сказал он тогда воям.
И вот она приснилась ему здесь, в порубе, и как-то дивно приснилась, тревожно. Виделось ему, будто плывет он по Двине, плывет один в простом легком челне, похожем на ореховую скорлупку. Полоцк будто вымер, не видно нигде людей, только свищет речной ветер. Он всегда любил свист ветра, слушал его и сейчас. И вдруг раскатывается над рекою, над берегами громовой голос:
— Ко мне плыви!
Сверху откуда-то доносится голос. Всеслав поднимает голову и видит, что это София говорит, обращаясь к нему, и будто бы она уже не церковь, а очень красивая, необыкновенного роста женщина с огненными рыжими волосами. Он пристает к берегу, поднимается, проваливаясь ногами в мягкий песок, по обрыву и наконец останавливается возле Софии и головой достает ей только до колена.
— Ты меня строил? — спрашивает София.
— Я и Полоцк, — отвечает Всеслав.
— Зачем вы меня строили?
— Так учит Христос. По всей земле ставят святые храмы. Полоцкая земля не хуже других.
— Но у вас же были свои боги, были еще до Христа. Что вы сделали с ними?
— Бросили в Двину, сожгли, порубили на куски…
— Всех?
Он, Всеслав, молчит.
— Всех? — строго допытывается София.
— Не всех. На тайных лесных капищах я приказал оставить изображения Перуна и Дажьбога.
— Я так и знала. Ты, князь, поганец, язычник.
Оглушительный смех, не гром, а смех слышится сверху. Всеслав видит, как от этого смеха вздрагивают каменные колени Софии. Проходит страх, и злость обжигает душу.
— Что ты смеешься? — дерзко поднимает голову Всеслав. — Ты не смеяться должна, а плакать.
— Плакать? — удивляется София.
— Да. Как ты плакала много столетии назад, когда первых христиан распинали на крестах, варили в смоле, бросали в клетки на съедение диким зверям. Ты же тогда плакала?
— Плакала.
— Зачем же сегодня заставляешь плакать других, тех, кто не верит тебе? Неужели видеть слезы и страдания — это такое наслаждение?
— Но они же не верят Христу, не верят мне!
— А разве твоя вера и твоя правда единственная? Есть Будда, Иегова, Магомет. Был и есть Перун, бог-громовик.
— Молчи, поганец! И ты еще удивляешься, что тебя держат в порубе?
— Я уже не удивляюсь, — грустно говорит Всеслав.
— Смирись, — поучает София. — Спасай душу для вечной жизни, иди в монастырь, откажись от Полоцкого княжества. Оно как вериги на твоих руках и ногах. Что дала тебе твоя гордость. Разлуку с семьей, этот поруб… Смирись.
Всеслав молчит. Из-под его ног течет вниз по обрыву желтым ручейком песок.
— Ярославичи победят тебя. У них большее мечей, больше воев.
— Не победят, — блестя гневными глазами, возражает Всеслав. — Побеждают не только силой, побеждают верой. Разве не так учит Христос?
— Так.
— А я верю в свою Кривичскую землю. Верю! Слышишь?
Он поднимает голову, чтобы с вызовом глянуть на Софию, но ее уже нет. Церкви нет, а вместо нес стоит высокий дубовый Перун, четырехлицый, с длинными золотыми усами.
— На этом месте, над полоцким Рубоном, мог бы стоять я, — тихо и грустно говорит он. — Мне поклонялся князь Рогволод, все твои прадеды. Зачем же ты отдал меня на погибель, бросил в омут, в огонь, в болото?