Евгений Салиас - Француз
И Живов объяснил, что он миллионер и что более половины его состояния ушло на то, чтобы выкурить врага из Москвы…
Это говорил босоногий старик, одетый нищим… Доказательств не было… Быть может, он полоумный… А тысяча рублей, данная Мержвинскому?
Маршал Даву сообразил все, поверил всему и обернулся к офицеру:
— Уведите его!.. И чтобы сейчас же было кончено.
Через четверть часа среди ночи на берегу Москвы-реки, близ строения фабрики, появился взвод солдат.
За ним между офицером и капралом пришел босоногий старик, одетый нищим.
Его поставили у самого берега…
Взвод выстроился в пятнадцати шагах от него… Одинокая фигура выделилась на светло-сером фоне реки.
Раздалась команда… Грянул залп… Стоявший одиноко от всех повалился…
Миллионер Иван Семенович Живов успел, однако, прочитать «Отче наш» и ушел спокоен, доволен собой…
XXIX
Рано утром больной Клервиль, мучимый голодом и жаждой, открыл глаза от шороха и увидел что-то дикое… В первое мгновение он подумал, что фантазия больного мозга обманывает его, но затем убедился, что это действительность.
Перед ним стояла очень высокая и очень худая женщина, вся в черном, даже голова ее была повязана черным платком. Лоб и подбородок спрятались в складках, и виднелись только большие, но странные глаза и длинный птичий нос. Она стояла сгорбившись, но при своем большом росте и худобе казалась все-таки очень высокой.
Клервиль заговорил, спросил что-то. Она не шелохнулась, даже не моргнула, не только не ответила. И на одно мгновение Клервиль заметил, что эти глаза изменились и выражение малоумия сменилось выражением злобы. Губы ее шевельнулись, и она будто усмехнулась, но так, что молодой человек почувствовал дрожь в теле. Женщина эта — полукошмар наяву — повернулась и быстро вышла вон, как если бы вспомнила о каком деле.
Это была Соломонидушка. Выйдя из бани, она нашла Федота, сидящего на ступеньках крылечка. Он, очевидно, с нетерпением ждал ее.
— Ну что? — вымолвил он. — Видела?
— Видела! Что же, что молодой? Нам что за дело! Ты должен Господу Богу и царю служить.
Федот махнул рукой.
— Что же?
— Нет, баушка, ей-ей, не могу! Найди кого другого, мешать я не стану… Да я и уйти хочу, наведаться, что там у нас творится, где хозяева. Ну а сам я… Уволь… Не могу!
Соломонидушка села около мужика, сорвала несколько полусухих листьев с куста, который рос около крылечка и Бог весть как уцелел, несмотря на окружающее пожарище. Старуха начала грызть листья и выплевывать, но видно было, что тяжелые думы, даже тревожные, волнуют ее.
— Слышь-ка, Федот, что я тебе скажу! Пойдем со мной!
— Куда?
— А то мое дело!
— Зачем?
— Через час назад будем. Я тебе хочу показать, что твой этот вот молоденький да малюсенький в Москве натворил. Ты ходил ли в Кремль?
— Нет!
— Когда ты там был?
— Годов тому с десяток! У нас хозяин отлучаться дозволял только в приход к обедне.
— Да бывал когда в соборах?
— Как же не бывать! Но, говорю, лет с десяток. В светлое Христово Воскресение.
— Ну, пойдем! — повелительно сказала старуха.
Федот стал было отказываться, но наконец уступил поневоле требованиям старухи, и они двинулись. Через полчаса по пустынным улицам, на которых, однако, не виднелось ни единого французского мундира, они очутились в Кремле. Тут была толпа, и толпа эта шумела, ахала, охала, крестилась. Некоторые бабы плакали и утирали слезы кулаками.
— Чего они? — спросил Федот.
— Погоди вот, узнаешь!
И через довольно густую толпу Соломонидушка пролезла, а Федот за ней. Они очутились среди Успенского собора.
— Хорошо твой настряпал тут? — спросила Соломонидушка.
Федот таращил глаза и не говорил ни слова, а потом начал креститься. Все было разрушено, засорено. Это был не храм Божий, не Успенский собор, который Федот хорошо помнил, а неведомо что. Пол свидетельствовал о том, что здесь была конюшня. Повсюду были следы живших тут солдат, тряпки, кочерыжки, кости и самый разнообразный сор.
Соломонидушка схватила Федота за руку и потащила к алтарю.
— Гляди-тко!
И через царские врата Федот увидал, что на престоле были бутылки, битая посуда, те же кости. Федот не помнил, как вытащила его из собора Соломонидушка и как они двигались по улицам Москвы. Раз сотню произнесла старуха:
— Что, хорошо настряпал твой?
Но Федот ничего не отвечал, только тряс головой и шептал:
— Ах, Господи! Да как же это? Ах, Господи!
Наконец они вернулись в тот же домик. Соломонидушка остановилась и выговорила восторженно:
— Ну, соколик, присядь там на крылечке, обожди. А то Богу помолись — еще того лучше. Я сию минуточку оберну.
Старуха рысью побежала вдоль пожарища. Федот присел на те же ступеньки крыльца, закрыл глаза и ахнул. Ему снова представилось позорище греховное. Ему почудилось, что он опять стоит среди Успенского собора. Он испуганно открыл глаза, чтобы убедиться, что сидит на крыльце, а перед ним не стены собора и не алтарь, а головни и развалины печей.
— Ах, Господи! — произнес он. — Да за это мало их всех растерзать! Живыми бы в землю зарывать!
Долго ли просидел Федот — он не знал, но вдруг перед ним появилась Соломонидушка и, ухмыляясь, протянула ему топор. Федот вздрогнул.
— Ну, чего же? Федот молчал.
— Ох, как же! — выговорил он наконец.
— Накажет тебя Господь! — воскликнула вдруг Соломонидушка, поднимая длинный палец к небу. — Разразит тебя Господь! Во веки веков будешь ты проклятый человек!
— Полно, полно! — струхнул Федот.
— Вспомни, что твой настряпал там!
— Да, може, не он?
— Дурень, все они вместе! Всем это ведомо. Тебе, дурню, неведомо. Поди, у него и тут риза с иконы запрятана в сундучке. Ну, говори, не боишься Бога? Ну, так будь же ты проклят с небеси во веки веков!
— Стой! — заорал Федот, — Стой! Давай сюда!
Он выхватил топор у женщины и как полоумный бросился в баню…
Клервиль сидел на кровати. Он слышал разговор на крылечке и, чувствуя себя страшно слабым, поднялся, чтобы кое-как доползти до тех голосов и попросить воды. Он увидел Федота, ворвавшегося в комнату, и обрадовался… Но это была секунда… У Федота в поднятых руках был топор.
Клервиль изумился, широко раскрыл глаза, но затем вскрикнул и повалился. Федот со всего маху ударил его в голову, но обмахнулся, попал в скулу и глубоко рассек лицо.
— Seigneur mon Dieu[58], — простонал Клервиль.
И это были его последние слова… Федот как остервенелый ударил второй раз и почти отрубил голову от туловища.
XXX
Верст за сто от Москвы, в одной из новых изб большого села, вечером, при лучине, сидело шесть человек молча. Это был хозяин двора и староста, пятидесятилетний мужик Ефрем, его дочь, тридцатилетняя баба, и двое детей-мальчуганов. На другой лавке сидела красивая женщина, глубоко задумавшись, с тревожным выражением в лице, а около нее, тоже задумавшись, — мужчина, одетый в русское платье, высокие сапоги, шаровары и кафтан, подпоясанный красным кушаком.
Этот с виду зажиточный крестьянин, а может быть, и купчик или приказчик купеческий был не кто иной, как капитан Маньяр. Когда крестьяне заговаривали и беседовали, Софья отвечала им, но Маньяр не говорил ни слова. Вот уже двое суток, что он рта не разевал.
Только тогда, когда оставались они вдвоем с Софьей, он тихо шептался с ней.
Для крестьян это был приказчик из Москвы Макар Тихонов, дельный человек и с деньгами, но с одним бедовым пороком: он был немой!
Но мало того, что он был нем, но вдобавок не любил даже слушать других. Когда ему что говорили, то он изредка кивал головой или отрицательно только тряс головой, но большей частью глядел сурово, гак будто не понимал, что ему говорят, или не хотел отвечать. И каждый раз Софья отвечала за него. Когда у нее спрашивали, почему она знает, что таково немой думает, она объясняла, что по его лицу и глазам всегда знает, что хочет муж сказать.
Положение Маньяра и Софьи было крайне мудреное. Когда-то они мечтали вместе с армией достигнуть границы русской, миновать всю Германию, очутиться на родине и стать счастливыми. Затем они стали мечтать добраться только до Польши, где народ-католики относятся к французам иначе, чем русские. Затем они мечтали о том, чтобы добраться до какого-нибудь большого города, и там Маньяр мог перестать быть немым и отдаться в плен начальству, которое, конечно, добровольно отдавшегося не станет судить и не расстреляет.
Теперь же, зная, что они находятся почти за сто верст от всякого большого города и только до Калуги менее ста верст, они мечтали уже только об одном: скорей, хоть завтра утром, попасть к какому-нибудь богатому барину в усадьбу и у него спастись от разъяренного и мстящего народа. А что народ на их пути творил, они уже видели.