Людмила Шаховская - Тарквиний Гордый
– Пусть берут! Это деревянный складень из нескольких дощечек, на вид-то он объемист, а внутри ничего нет, имена одни и звания.
– Ладно. Встанем из-за стола.
– Обдумал ли ты твои последние заветы? – Спросил Анней Прима.
– Нет, – ответил умный молодой человек, – но... пожалуй, скажите всем, кто этим интересуется, что я до сей поры не могу понять, сколько вы мне ни толковали, в чем тут без нас провинились мой отец с господином, за что их хотели казнить и за что губите вы нас. Мы никакого оружия в свинарне не прятали, не прятали и они; я знал бы это, если бы так было, потому что во всех хозяйственных делах последнее время заменял отца. Ни царю, ни регенту, ни сенату римскому мы не изменяли, ничего не затевали, ни с какими врагами не сносились. Мы гибнем невинно. Скажите это моей сестре, если она вернется домой; пусть она в течение жизни привыкает думать, что невольник очень редко умирает спокойно; ждет его и за вину, и без вины, одинаково, лютая расправа. Не господин, так враг господина, загубит его. Чего может ждать себе римский раб, если к какой-то ужасной казни приговорили сенатора?! Мои последние слова, мои заветы сестре и всем: я не виновен.
Толпившиеся перед крыльцом по всей луговине любопытные своим неумолчным говором мешали конюху и бочару подслушивать и не давали подглядывать сквозь дверь, отталкивая их прочь, сами в свою очередь оттесняемые другими, эти люди не могли узнать ничего цельного, достоверного, из дальнейших отрывочных сведений; оттого и их болтовня, как это было в начале дня, на заре, приняла опять оттенок нелепостей.
Кроме полной невозможности уловить что-либо ясное при таком способе разведок, истине мешали говоруны, старавшиеся «удивлять» слушателей, не заботясь о достоверности сообщаемого.
Наконец этот последний день жизни осужденных миновал; солнце закатилось; на безоблачном небе засияли звезды.
– Теперь скоро? – заговорили в народе.
– Нет еще.
– Отчего?
– Темно... луны подождут.
– Ну, вот! В самую-то полночь к трясине идти!..
– Светло будет.
– А ну-ко-сь Инва вылезет из своей берлоги!..
– Нас много.
Они еще ждали часа два после заката в темноте, которую плохо освещали факелами, привязанными там и сям на поляне к воткнутым палкам.
Стало светлеть. Блестящие красные полосы ярко выделились сквозь белое море сплошного тумана болотистой местности, озаряя восток мягким, нежным пурпуром, предвестником восхода ночного светила. Этот свет разливался все шире и шире и наконец резко выделил причудливые очертания горизонта и заблестевшие края плывущего над ним широкого, темного облачка.
Воздух засвежел; потянуло ветерком от трясины; многие из поселян ощутили в этом дуновении среди аромата зимних цветов, через которые наелась струя зефира, примесь зловония, хорошо знакомого каждому, кто присутствовал на похоронах.
– Грецин уж умер, – стали шептать в народе, – Инва задрал его.
– Почему ты думаешь?
– Трупом пахнет с болота.
Луна поднималась с каждой минутой выше, ослепляя своим южным блеском, сверкая алмазами в росе на высокой траве; ее лучи широким снопом ворвались в рощу, резко отражаясь от белого каменного склепа среди темных деревьев.
Парадные двери отворены и из них показалась процессия старшин с носилками в виде одра, где лежали сыновья Грецина, накрепко связанные по рукам и ногам, едва приметные в подстеленном под ними и покрывавшем их сверху колком кипарисе, наваленном, как символическое дерево смерти.
Любопытные теснились к одру, несмотря на все меры к их отдалению.
Один из деревенских парней теперь вместо бочара и плотника рассказывал приехавшему из Рима конюху Брута весь ход томления осужденных, значительно разногласивший с тем, что тот слышал раньше.
– Нам их, в сущности, жаль, – говорил этот поселянин, – мы хотели бы принести в жертву не их, а их отца. Он был очень хорошим человеком; мы все уважали его. Обреченный богам становится гением той местности, где умер.
Гуманность тогда вообще понималась весьма своеобразно, по тем верованиям, какие были присущи этой переходной эпохе, когда первобытная простота представлений о богах Лациума уже отошла в область старины, нарушилась, смешалась с мифологией и ритуальностью других народов, преимущественно греков, но еще не приняла ее изящества, мягкости отношений.
Дюжие парни взялись за носилки, Камилл пошел за ними; за Камиллом увязались бочар с конюхом и еще человек десять.
Дойдя до трясины, они все остановились и попятились.
– На камнях, высунувшихся из уровня воды, кто-то сидит. – Проговорил один.
– Лохматый!.. – прибавил другой.
Еще момент... и с криком:
– Инва!.. Леший!.. Сильвин!..
Несшие бросились с носилками бежать прочь, сбив с ног бочара и конюха, причем те скатились в топь, к их счастью, у берега неглубокую, стали барахтаться в грязи, зная, что вылезти им придется перемаранными тоже до сходства с лешим, от которого им ясно виднелась при яркой луне высокая фигура человека в меху с мордой медведя или гигантской собаки, с огромными когтями, похожими на крючья, у пальцев рук, имевшего под ногами деревянные приспособления с кожаными перепонками для ходьбы по болоту, вроде огромных гусиных лап.
Оно ревело странным звуком, похожим на гул в инструмент под маской, поднимая высоко наотмашь тяжелую секиру рутульской формы.
Выкарабкавшись из грязи, бочар и конюх боялись повернуться спиной к этому месту, чтобы леший не размозжил им головы сзади, и пятились от него, пока не удалились на изрядное расстояние.
Когда они добежали до священной рощи, осужденные братья уже находились там перед гротом.
ГЛАВА XXXII
В замурованной пещере
Руф не стал молиться с поселянами, даже не приехал для этого из Рима, считая консуалии унизительными для своего сана фламина-диалис.
Он не верил, как другие, будто настоящий сильвин принимает жертвы через его «олицетворителя» человека, одетого в костюм чудовища, и предоставил всю эту возню Стерилле с ее другом Камиллом, не придавая большого значения даже тому, если два мальчика, с чьей-либо помощью, ускользнут из рук палачей.
Все свое старание Руф теперь направлял к тому, чтобы разыскать скрывшегося Турна.
– Помнишь, – сказал Ультим брату, – когда Арпин нечаянно убил отца Вулкация, я говорил тебе, что это ему даром не пройдет, – Руф погубит его за своего зятя, погубит и наших господ, погубит и нас.
– Да, – отозвался Прим мрачно, не желая разговаривать с болтливым мальчиком.
– Говорил я тебе пословицу «Дальше от Зевса, дальше от молнии», так и вышло.
– Да.
– Прим, взгляни кверху, Субруфа почти над нами.
Ультим, не имея возможности указать рукою, связанный, кивнул, указывая красную звезду, что впоследствии астрономами принято называть Альдебаран.
Он хотел делать свои прорицания из аллегорической символики совпадения римского названия этой звезды с фамилией казнящего их верховного жреца, что гибнут все, кто находится под властью (sub) Руфа, пока его звезда Субруфа не закатится.
Но поселяне не дали юноше времени продолжать; они сняли с носилок обоих осужденных, вложили их в горный грот, и стали торопливо заваливать его устье тяжелыми камнями, припертыми для более надежной закрепы толстыми кольями, вбитыми в землю, и досками.
Кончив эту работу, они вместо осужденных положили на носилки толстое чучело из соломы, долженствовавшее служить изображением у них Грецина, его эффигией, причем лепешка из глины с огромным носом и намалеванными на ней глазами, примазанная там, где предполагалась голова, многим простоватым субъектам с живою фантазией казалась даже очень похожею на слишком близко всем знакомую расплывшуюся физиономию погибшего сибарита-управляющего.
Смеху и прибауткам молодежи конца не предвиделось при этом фиктивном истязании мнимого колдуна; деревенские подростки шутили и острили с хохотом над чучелом толстяка, начиняя его разными замысловатыми снадобьями, будто бы необходимыми для усиления ворожбы Камилла над ним, и напрасны были все окрики, брань, и иные старания старшин отогнать их.
С ворчаньем на этот мешающий ему шум и гам развеселившейся молодежи, Камилл и другие старшины принялись выполнять над чучелом ускользнувшего из их рук старика обряд забивания кола, втыкания стрел, иголок и всякие другие дикие обряды, внушенные им Стериллой ради того, чтобы лишить его дух возможности вредить, вылезать из могилы.
Колдунья, глядевшая на эту процедуру, злилась, что ее внушения выполняются лишь in effigie, – над чучелом, до которого ей было все равно, а не над живым человеком, ненавидимым ею по зависти к его сравнительному благосостоянию.
Провозившись весь следующий день до самого вечера, поселяне отнесли чучело Грецина в болото и бросили вместе с носилками около римской дороги.
Между тем, несчастные замурованные юноши томились в пещере.