Игорь Ефимов - Свергнуть всякое иго: Повесть о Джоне Лилберне
— Насколько я помню, синьор, вы прибыли в Англия для того, чтобы отдохнуть от войны. Позвольте спросить, как проходит отдых?
Джанноти стоял, заложив руки за спину, раскачивался с носка на пятку.
— Ваше злорадство преждевременно. Смута и раздор, посеянные вами, не принесут вам ничего, кроме позора и гибели.
— Мы не сеем смуту. Мы боремся за свои прирожденные права и вольности, если вы можете понять, что это значит. Боюсь, в наши времена слово «свобода» при переводе на итальянский утрачивает свой смысл.
— Уже тогда, на корабле, мне следовало бы догадаться, чего можно ждать от страны, населенной фанатиками вроде вас. Но хватит об этом. В последнюю нашу встречу вы осмелились бросить мне упрек в доносительстве. Накануне расстрела человек имеет привилегию кричать что ему вздумается, и я не придал значения вашим словам. Но теперь у меня есть возможность пристыдить вас, и я не желаю от нее отказываться. — Он сделал шаг назад и махнул кому-то рукой. — Давайте его сюда.
В коридоре застучали сапоги, и двое кавалеристов втолкнули в камеру обросшего щетиной человека в лохмотьях, которые когда-то были голубым мундиром лондонского ополчения.
— Оставим их вдвоем, — усмехнулся Джанноти. — Им есть о чем потолковать.
— Но только до завтрашнего утра, синьор, не дольше, — сказал тюремщик. — Я и так ради вас нарушил инструкции. Хотя, конечно, ваша щедрость…
Дверь захлопнулась, ржавый замок коротко взвизгнул.
Человек, прижимаясь спиной к стене, пятился от Лилберна в дальний угол, прикрывал лицо рукой. Глаза его метались по сторонам, словно ища лазейки или укрытия, ноги разъезжались на каменном полу. Из порванного сапога торчали грязные пальцы.
— Чиллингтон! — охнул Лилберн. — Вот где довелось встретиться. Значит, и вы попали к ним в лапы?
— Нет! Не подходите! Я буду кричать!
Лилберн остановился на полпути, с изумлением глядя на забившееся в угол, раздавленное страхом существо.
— Вы не имеете права… Я докажу… Вы должны понять… Выслушайте меня сначала… Я ранен, не могу защищаться…
Чье-то лицо появилось в зарешеченном окошке дверей, горящий любопытством и ожиданием взгляд перебегал с одного пленника на другого.
— Прекратите, Чиллингтон, — тихо сказал Лилберн. — Прекратите и успокойтесь. Нашим сторожам очень бы хотелось, чтобы мы сцепились, как двое голодных псов. Неужели мы доставим им такое удовольствие?
Он отошел к сундуку, стоявшему в углу, достал из него краюху хлеба и сыр. Кувшин с водой, кружка, горсть сушеных слив и, как главное украшение, подсохшая половинка лимона. Ножа не было, сыр приходилось распиливать натянутым куском дратвы.
— Садитесь, поешьте и расскажите, что происходит в старой доброй Англии. Где вас взяли?
Воспаленные глаза Чиллингтона были прикованы к еде, кадык ходил вверх и вниз, вздымая покрытую щетиной кожу. Косясь по сторонам и благодарно кивая, он присел на край табурета, взял придвинутый ему кусок левой рукой — правая бессильно висела вдоль тела — и впился в него зубами. Лилберн с грустью смотрел на него, маленькими глотками отпивая воду из кружки.
— Извините, у меня все так спуталось в голове… Где взяли? На западе, мистер Лилберн, да, около Монмута. С неделю назад. Генерал Уоллер отступал к Глостеру, и наша рота шла в арьергарде… Еще сыру?.. Да, благодарю вас. Там тоже очень было голодно, и мы все время отставали, пытались добыть чего-нибудь в деревнях. У кого были деньги, те платили, а если нет… Я не могу назвать это мародерством, не помирать же, на самом деле. Там-то нас и накрыли. Большая часть отбилась и ушла, а я замешкался в доме, и вот… — Он показал на правую руку. — Кость, кажется, цела, но боль такая, что не могу спать. Нет, не пуля и не сабля. Обидно сказать — лошадиное копыто.
— Значит, Глостер еще наш. А что в других местах? Восток, север? Что в Лондоне? в Ирландии?
— Все вперемешку, очень трудно понять. Сегодня город за нас, назавтра уже сообщают — за кавалеров. Вроде бы в восточных графствах дело обстоит прочнее всего. Часто поминают какого-то Кромвеля, берет город за городом. Зато на севере, в Йорке, кавалеры делают что хотят. У Ферфакса[24] слишком мало сил, поговаривают, что ему придется совсем уйти оттуда.
— А в средних графствах?
— То так, то эдак. В Ноттингеме некий Хатчинсон объявил себя за парламент и захватил замок. Личфильд наши взяли штурмом, но когда осадили собор святого Чадвика, — такое горе! — был убит лорд Брук.
Лилберн издал короткий стон и прикусил костяшки пальцев.
— Боже мой, лорд Брук…
— Как раз второго марта, в день святого Чадвика. Пленные из кавалеров говорили, что пулю послал глухонемой солдат. Врут, наверно, хотят показать, что само провидение на их стороне, что святой покарал осквернителя храма. Многие верили им, народ был испуган.
— Непостижимо! Льется кровь, страна горит, а здесь, в Оксфорде, парламентские комиссары вымаливают мир у короля. Что это — глупость? трусость? измена? Предать дело, за которое уже погибло столько людей. И каких людей!..
Лилберн чувствовал, что слова эти были для площади, для речи перед большой толпой, что в тесной камере с единственным слушателем они были неуместны, почти смешны. Но других у него не было. Он сидел, сжав голову руками, острые локти — на острых коленях. Чиллингтон поглядывал на него украдкой, словно боясь встретиться взглядом, поджимал черные пальцы, торчавшие из сапога. Рот его несколько раз открывался и закрывался беззвучно, прежде чем он решился снова заговорить.
— Мистер Лилберн, с того самого дня… Я хочу сказать, все эти годы я со страхом ждал встречи с вами. Думал, что вам скажу, готовил целую оправдательную речь. Если, конечно, вы стали бы вообще слушать меня.
— Я ни о чем не спрашиваю, Чиллингтон. Время ли сейчас ворошить старое.
— Нет, дайте мне сказать! Поверьте… Я знаю, мне нет оправданий, и все же… Это была слабость, а не злой умысел, не коварство. Когда они арестовали меня, я решил, что итальянец все рассказал им про тюки и что запираться бесполезно. Они получили мои показания под присягой, и только тогда я понял, что про книги в тюках они ничего не знали. Этот Джанноти и не думал доносить. Нас всех предал слуга мистера Вартона, тот, который заманил вас в засаду. Я пытался отказаться от своих показаний, мистер Лилберн, клянусь вам, требовал порвать их — они только смеялись. А в день экзекуции… В тот день, когда вас… Я хотел руки на себя наложить. И не смог… Не смог…
Он уронил голову на грудь и заплакал громко, по-женски. Немытые волосы свесились вниз, закрыли его лицо, здоровая рука шарила по карманам в поисках платка. Лилберн, не вставая с места, смотрел на него со смесью недоумения и досады, потом заговорил негромко, будто для себя:
— Да, сознаюсь, бывали моменты, когда при мысли о вас волна ненависти готова была задушить меня. Особенно первое лето в тюрьме. Но вскоре это прошло. Порой мне начинало даже казаться, что в моей жизни вы сыграли роль слепого орудия, что вы были посланы просветить меня. Да-да, есть знание особого рода, его не добудешь и из тысячи книг. Опыт страдания, опыт тюрьмы — это своего рода университет. Боюсь, что и вам предстоит теперь получить в нем образование.
— Все-таки я отказался выступить обвинителем на суде, — всхлипнул Чиллингтон. — Они не могли представить живого обвинителя, только мои показания. А как они стращали меня! Чем только не грозили! Мысль, что я им все-таки не поддался, только она и держала меня. Мне было очень тяжело, мистер Лилберн. После появления вашего памфлета прежние друзья отступились от меня, даже у родных я не мог найти сочувствия. Не дай вам бог перенести такое. Да, не смейтесь, иногда я готов был поменяться с вами местами.
Лилберн встал с топчана, подошел к Чиллингтону, легонько потряс за плечо.
— Полноте, оставим это. Вы видите, я не держу на вас зла. Крепитесь. Вам понадобится теперь все ваше мужество, иначе здесь не выжить. Среди пленных есть лекарь, я постараюсь, чтобы его допустили к вам. Мы должны ждать, надеяться и помогать друг другу. Вот, возьмите. — Он выгреб из кармана несколько монет и сунул их в руку Чиллингтону. — Без денег вы не добудете здесь и глотка воды. Когда мне пришлют еще…
Он замолчал, прислушиваясь к шуму в коридоре, — топот сапог, громкий спор, пьяное пение.
— Ханжи и канальи, вперед, вперед! — орал кто-то. — Вы гимны святые поете; избранники неба, вас слава зовет, но кончите на эшафо-о-о-те!
— Сэр, вы обещали вести себя тихо, — урезонивал поющего тюремщик. — Вся эта рвань ничего, кроме виселицы, не заслуживает, ваша правда. Но ведь и некоторые кавалеры сидят у них в Лондоне в плену, вот беда. Вы пристукнете здесь одного, отведете душу, а вдруг и там кого-нибудь из наших…
— Нет, ключник, не держи меня. Хоть одному я должен отстрелить сегодня нос. Или хотя бы палец. Ба-бах! Бью без промаха. Ты видишь, я лишился в бою мизинца. Эй, круглоголовые! Вылезайте-ка из углов, мне надо получить с вас должок!