Юзеф Крашевский - Сиротская доля
— Да, это правда, — быстро прервала Адольфина, словно говоря сама с собою, — теперь только приходят мне на мысль вчерашние и сегодняшние его разговоры, взгляды и ее предупредительность к нему. Ты права! Мне даже кажется, что ты мало видела, а мне открываются теперь глаза. Он ее любит, они любят друг друга… Да, непременно!
И Адольфина, встав со скамейки, начала в волнении прохаживаться по балкону. Люся встала вслед за нею.
— Видишь ли, милая Дольця, — сказала она, — я чувствую сестринским сердцем, что он оттого хочет уехать на два дня отсюда, чтоб бежать этого искушения, чтобы уклониться от замеченной им здесь опасности.
— Какой опасности? — с каким-то странным смехом прервала Адольфина. — Скажи лучше, что он хочет натешиться всецело своим счастьем в одиночестве! Они любят друг друга, никто им не мешает, она свободна, он также… Посмотришь, они женятся и на этом прелестном островке окончат жизнь в тишине под тенью деревьев, при ропоте волн.
— Ты не знаешь Мечислава, — прервала Люся, — говорю тебе, не знаешь его! Я одна его понимаю. Неужели ты думаешь, что он, бедняк, захотел бы жить из милости и, вместо того чтоб быть обязанным себе и своему труду, согласился бы принять даже от любимой женщины положение, к которому не мог бы прибавить ничего от себя?
— Ты дитя, — прервала Адольфина. — Что значат деньги там, где бьется сердце? Подобная щекотливость была бы святотатством, когда идет дело о счастье жизни. Гордость была бы преступлением.
— Но у нас об этом одни понятия с Мечиславом.
— Они переменятся, когда он будет любить, — прибавила грустно Адольфина. — Желаю ему счастья, потому что он достоин его. И ты, в самом деле, полагаешь, что он уезжает от этого?
— Догадываюсь, ибо ничего не знаю, — молвила Люся.
— Когда же он уезжает? — допрашивала подруга.
— Завтра.
— Ты будешь видеться с ним?
— Непременно, потому что должен же он попрощаться с нами. Подруги ходили еще, обнявшись, по балкону, но говорили уже
о других предметах. Адольфина против обыкновения была грустна и задумчива; она приписывала это головной боли и усталости.
На другой день утро было знойное; над озером плавали облака. Все встали рано; душный воздух, тяжелый для дыхания и предвещающий грозу, не давал спать ночью. Люся пошла первая в башню к брату, который поспешно укладывал свой студенческий чемоданчик. Он в такую пору никого не ожидал и объявил, что, пользуясь утром, хочет выехать немедленно, когда отворилась дверь и вошла неожиданно хозяйка. При виде Люси она покраснела немного.
— Я шла вслед за тобою, милая Люся, — сказала она, — мне хотелось пробраться сюда под твоим покровительством и спросить еще раз у пана Мечислава, что гонит его отсюда?
— Необходимое дело, — отвечал Мечислав, — потому что иначе я добровольно не покинул бы этого рая.
Пани Серафима смотрела на него вопросительно и недоверчиво покачала головой. Люся с любопытством поглядывала на обоих.
— Не смею насильно напрашиваться на доверие, настаивая на открытии тайны, — сказала пани Серафима. — Я не удерживаю, если есть действительно необходимость, но, если б я попросила, вы остались бы?
Мечислав опустил глаза.
— Не могу, — отвечал он, помолчав.
— В самом деле вы несносный добровольный раб обязанности. Когда же возвратитесь? Скоро?
— Как только буду в состоянии. О, меня об этом просить не надо, — прибавил Мечислав, — ибо где же на свете может быть мне лучше, нежели здесь?
— А между тем вы уходите.
— Необходимость.
— Покоряюсь, не расспрашивая об этой таинственной необходимости, — отвечала пани Серафима, — но дайте мне слово, что возвратитесь, не теряя ни минуты.
Пани протянула трепетную руку, которую Мечислав схватил с чувством и поцеловал с признательностью. Стоявшая тут же Люся, которая следила за всей этой сценой любопытным взором, не пропуская ни малейшего движения, покраснела, неизвестно от беспокойства или от счастья.
— Теперь еще два слова чистейшей прозы, которые должна я прибавить в качестве хозяйки дома, — сказала пани Серафима. — Вы наняли лошадей в местечке. Я велела их отослать, ибо на это не соглашусь, так как это было бы оскорблением дому. Есть известные предания гостеприимства, которые мы свято соблюдаем в деревне: экипаж и лошади к вашим услугам, отвезут вас в В… будут там ожидать вас хоть целый месяц и доставят обратно.
Мечислав покраснел; ему пришло в голову, как эта любезность могла быть для него обременительна. Он не мог допустить, чтоб люди и лошади содержались на счет пани Серафимы, а у него в студенческом кошельке имелось очень мало денег. Отказываться было невозможно, и он поблагодарил.
— Идите, по крайней мере, позавтракайте с нами, — прибавила пани Серафима, — я велела подавать.
Надо было повиноваться. Не все еще успели собраться к утреннему чаю, и только явилась одна Адольфина, бледнее обыкновенного и какая-то робкая. Она взглянула на Мечислава, подала ему руку и уселась. Все заметили, что она была не в своей тарелке, но она приписывала это нездоровью и усталости после усиленных прогулок. Мечислав хотел что-то посоветовать в качестве медика, но Адольфина воспротивилась и покраснела, позабыв о своей болезни. В глазах у нее стояли слезы, а глаза эти постоянно с робостью обращались к Мечиславу, который даже не смел взглянуть на нее.
— Я пришла попрощаться с вами, — сказала она, стараясь быть веселой, — по всей вероятности вы уже нас здесь не застанете. Маме необходимо быть скоро дома, поедем на В… и там, может, еще увидимся, если позволите, потому что даже нам будут необходимы ваши советы и помощь: нам надобно сделать разные покупки.
Мечислав пробормотал что-то, поклонившись. Он уходил от нее, а она ему объявляла, что через два дня они должны увидеться именно там, где ему эти глаза грозили еще большей опасностью.
— О, прошу вас, — подхватила пани Серафима, — не задерживать нашего доктора, потому что мы все разболеемся: Люси пьет эмские воды, я чувствую себя нехорошо, дядя также.
Обратив это в шутку, Адольфина встала, словно ей трудно было долее оставаться, подала руку товарищу детства и вышла молча. Мечислав не мог уже изменить своего намерения и уехал тотчас после завтрака.
Он был рад остаться наедине с собой, собраться с мыслями и обдумать свое положение, исследовать состояние своего сердца. Он положительно не мог отдать себе отчета, что делалось с ним и его сердцем: он боялся Адольфины и вместе чувствовал, что добротой, приветливостью и пламенной дружбой его победила пани Серафима. Он любил и ту, и другую. Он хотел избавиться от обоих этих чувств и не мог; всю дорогу в голове его роились фантазии и по очереди являлись то черные, то голубые глаза, маня его напрасными надеждами. Разбитый приехал он в город. Лакей объявил ему, что лошади останутся ожидать, сколько будет нужно, и что ему приказано ежедневно наведываться. Мечислав хотел предложить ему денег, но молодой слуга очень вежливо отказался, уверяя, что получил такое приказание. И об этом подумала Серафима, чтоб облегчить ему всевозможные тягости. Не успел Мечислав выйти из дому, как встретил профессора Вариуса, который с удивлением поздоровался с ним.
— Что вы здесь делаете? Неужели возвратились?
— Нет, я приехал только один дня на два, за книгами.
— А панна Людвика?
— Осталась в Ровине.
— Когда же возвращаетесь?
— Скоро. Не хотелось бы опоздать, чтобы не пропустить ни одной лекции.
Профессор расспросил еще о здоровье Людвики, об эмских водах, поговорил немного и, дружески подав руку студенту, попрощался с ним, советуя не запаздывать. Он был чрезвычайно любезен и снова очаровал Мечислава.
Когда последний возвратился домой, судьба, словно не желая, чтоб он оставался наедине с собою, послала ему гостя: это был пан Пачосский.
Мечислав немного встревожился.
— Что вы здесь делаете? Один? — спросил он, поздоровавшись. Пан Пачосский робко оглянулся вокруг, приложил палец к губам и сел, отирая пот с лица.
— Я здесь инкогнито, — шепнул он, — никто не должен знать об этом, потому что мне не следовало быть здесь, но я не могу отказать этому несчастному.
— Кому? В чем?
— Несчастному Мартиньяну. Малый безумствует. Он прислал меня сюда, не имея возможности сам приехать.
Пан Пачосский снова отер лицо и, казалось, что-то обдумывал, потом принял серьезную трагическую мину.
— По возвращении отсюда, у нас была драма, — сказал он, — напоминающая трагедии Еврипида. Просто ужас. Мартиньян был уверен, что он свободен как птица, а между тем за ним и за мною следили стоглазые шпионы, следили за каждым нашим шагом, записывали каждое наше слово, донося обо всем пани Бабинской. Возвратясь в Занокцицы, мы уже имели какое-то смутное предчувствие, которое и осуществилось. Не успели мы возвратиться домой, как над нами разразилась буря с градом и молнией, да такая, перед которой меркнет буря, описанная бессмертным Гомером. Мартиньяну удалось еще как-то уклониться от самой грозной силы, но меня, несчастного, как подстрекателя к разгулу, к непослушанию, как порочного старика, смешали с грязью. За что? За то, что сопутствовал в поездке за молотилкой. Пани Бабинская строжайше запретила какую бы то ни было поездку, под каким бы то ни было предлогом без ее позволения. Мартиньян перенес горячку… Одним словом, трагедия. Послали за доктором… Плач, стоны, а на меня гром и молния, молния и гром. Ну и что же? После всего этого, невзирая ни на какие запрещения, я снова тайком приехал сюда, по делу этого несчастного юноши.