Генрих Манн - Зрелые годы короля Генриха IV
Пастор Ла Фэй был старый кроткий человек, некогда державший Генриха на коленях. Он-то и решился поговорить с королем. Ему это пристало, потому что он не был ни благочестивым ханжой, ни тупым ревнителем нравственности. Он признавал, что душу можно спасти в обоих исповеданиях.
— Я скоро предстану перед Богом. Но будь я католиком и призови меня Господь наперекор моим упованиям во время мессы, а не во время проповеди, все же он из-за этого не отвратит от меня ока со своей лучезарной выси.
Пастор сидел, король шагал перед ним по комнате взад и вперед.
— Продолжайте, господин пастор! Вы не Габриель Дамур, у вас в руках нет огненного меча.
— Сир! Это поворот ко злу. Не вводите в соблазн своих единоверцев, не позволяйте силой вырвать себя из лона церкви!
— Если я последую вашему совету, — возразил Генрих, — вскоре не станет ни короля, ни королевства.
Пастор поднял руку, как бы отмахиваясь от чего-то.
— Мирские толки, — сказал он бесстрастным тоном, показывающим, что их надо отринуть и отмести. — Король чувствует, что ему грозит нож, если он останется при своей вере. Но стоит ему отречься от нее, как нам, гугенотам, придется опасаться и за свободу своего исповедания, и даже за свою жизнь.
— Заботьтесь сами о своей безопасности, — вырвалось у Генриха, но тут же, устыдившись, он заговорил с жаром: — Мое желание — мир для всех моих подданных, а для себя самого — покой душевный.
Пастор повторил:
— Покой душевный. — И продолжал медленно, проникновенно: — Это уже не мирские толки: так говорим мы. Сир! После перехода в другую веру вы уже не будете с чистым сердцем и просто, просто и бестрепетно стоять перед народом, который любил вас, а за то любил вас и Господь. Вы были милостивы, потому что были ни в чем не повинны, и радостны, пока ничему не изменяли. Тогда же… Сир! Тогда вы перестанете быть упованием.
Все равно, истинно или ложно было это слово — вероятно, и то и другое, — но сказано оно было со всей силой духовной ответственности, и король побледнел, услышав его. Старому охранителю его юности стало тягостно это зрелище, он шепнул торопливо:
— Но иначе вам нельзя.
Он хотел встать, дабы показать королю, что теперь устами его говорит уже не религия, а только смиренный человек. Король заставил его сесть; сам он крупными шагами ходил по комнате. «Дальше!» — потребовал он, вернее подумал, а не произнес вслух.
— Какие же новые пороки или добродетели появились у меня?
— Они все те же, — сказал Ла Фэй, — только с годами приобретают другой смысл.
Король:
— А разве нет у меня больше права быть счастливым?
Пастор, покачав головой:
— Вы почитаете себя счастливым. Но некогда Бог даровал вам беспорочное счастие. А теперь вам придется претерпеть немало зла и самому сотворить много еще более тяжкого зла ради вашей возлюбленной повелительницы.
— Моей возлюбленной повелительницы, — повторил Генрих, ибо так он называл ее на самом деле. — Что она может навлечь на меня?
— Сир! Взгляните прямо на все, чему суждено быть. Господь с тобой!
Что это означало? Королю надоели выпады и загадки старика; он покинул комнату и вышел на улицу своего города Нуайона; там плотной массой сгрудился народ. Только при появлении короля толпа раздалась и из своих недр выбросила не кого иного, как господина д’Эстре, губернатора города, который после возвышения дочери стал губернатором всей провинции. Он с трудом протиснулся вперед, за ним тянулось множество рук.
— Господин губернатор, кто осмелился тронуть вас? — строго спросил король, и, так как подоспела его стража, толпа стала разбегаться. На господине д’Эстре одежда была изорвана, из-под нее торчали странные предметы: детские шапочки, крохотные башмачки, жестяные часы, деревянная лошадка, покрытая лаком.
— Я купил ее, — сказал господин д’Эстре.
— Шапочки он у меня не покупал, — утверждала какая-то лавочница. Другой ремесленник вторил ей:
— А башмачков у меня он тоже не покупал.
Третий мирно, но не без насмешки, просил сделать одолжение и уплатить ему за игрушки. Король в тягостном ожидании смотрел на своего губернатора, который что-то невразумительно бормотал; но покрасневшая лысина выдавала его. Шляпа его валялась истоптанная на земле, хорошо одетый горожанин невзначай что-то вытащил оттуда — глядите, кольцо: не подделка, настоящий камень.
— Из шкатулки, которую господин д’Эстре просил меня показать, — пояснил купец.
— Вещи все налицо, — сказал король. — Я держал пари с господином губернатором, что ему не удастся приобрести их тайком. Я проиграл и плачу вам всем.
Сказав так, он крупными шагами пошел прочь.
Слуга короля
Вслед за этим он, не медля и не простившись, покинул город; у Арманьяка всегда были наготове дорожные мешки и оседланы лошади. Генрих решил несколько отдалиться от семьи д’Эстре, воевать и скакать по стране не обремененным излишними тяготами. Однако от тоски по Габриели и оттого, что ему приходилось стыдиться ее, он в траншеях у Руана подвергал свою жизнь опасности. Королева Англии сурово осуждала его за это, о чем он узнал из писем своего посла Морнея. Многие дворяне-католики предупреждали его, что не могут выжидать, пока он решится принять другую веру. Майенн назначил им последний срок перейти, пока не поздно, на сторону большинства. Времени до созыва Генеральных штатов у них осталось в обрез. А между тем твердо решено, что избран будет король-католик. Среди всех тревог Генрих однажды видит, как по улице Дьеппа, мерно покачиваясь, двигаются носилки. Он тотчас понимает, кто скрыт в них, сердце его начинает бурно колотиться, но это уже не радость и не бурное желание, как тогда, в Долине Иосафата, когда носилки появились в первый раз. Многое изменилось с тех пор.
Он пошел к себе в дом и ждал ее там. Габриель, одна, смиренно вошла в комнату.
— Сир! Вы оскорбляете меня, — сказала она без жалобы или упрека, во всей своей равнодушной красоте, и красота эта мучила его, как нечто утраченное. Его взор открывал черты, выходившие за пределы совершенства; а между тем оба они молчали из страха перед неизбежным разговором. Намек на двойной подбородок увидел Генрих. Ничтожная складка, уловимая лишь при определенном освещении, но прекрасная свыше всякой меры!
— Я готов принести вам извинения, мадам, — услышал он свои слова, такие официальные, какие говорят чужому человеку. Однако она не изменила тону сдержанной интимности.
— Как могли вы поступить так несправедливо, — сказала она, качая головой. — Вы должны были защитить моего отца и меня от жителей Нуайона, которые отказывают нам в уважении.
— Его нельзя и требовать от них, — ответил он резко, но при этом жестом указал ей кресло. Она села, после чего еще строже поглядела на него.
— Вы сами виноваты во всем. Почему вы немедленно не покарали наглецов, которые оклеветали перед вами господина д’Эстре?
— Потому что они были правы… Покупки торчали у моего губернатора из каждой прорехи платья. Мне казалось, будто меня самого поймали с поличным.
— Какое ребячество! Это его маленькая, безобидная слабость, за последнее время она, пожалуй, возросла немного. Мы к этому привыкли; по забывчивости я не успела предупредить вас. Моей тетушке де Сурди часто приходилось ездить к торговцам и разъяснять недоразумение. Впрочем, обычно дело идет о дешевых безделках.
— Кольцо не безделка, — заявил он и в растерянности поглядел на ее изумительную руку, как она покоилась на локотнике и как блестел на ней камень. То самое кольцо, она его носит! — Удивляюсь, — произнес он, хотя в голосе его звучало скорее восхищение. — Однако, мадам, объясните мне, что делает мой губернатор с детскими игрушками?
Она посмотрела на него, и взгляд ее преобразился. Прежде холодный и ясный от гнева за нанесенные оскорбления, он теперь затуманился нежностью. О! Это была не насильственная нежность!
— Габриель! — воскликнул вполголоса Генрих; уже поднятые, руки его снова опустились. — Зачем нужны игрушки? — прошептал он.
— Они приготовлены для ребенка, которого я жду, — сказала она, опустила голову и робко протянула к нему руки. Покорно и в сознании своих прав ожидала она поцелуев и благодарности.
При следующем их свидании она потребовала большего: король должен назначить господина д’Эстре начальником артиллерии. Он обязан дать удовлетворение ее отцу, на этом она настаивала. Почему именно такое удовлетворение? Она не объясняла. Генрих попытался обратить все в шутку.
— Что понимает господин д’Эстре в применении пороха? Не он ведь взорвал серую башню.
Ее взорвал барон Рони, когда король осаждал город Дре. Рони, искусный математик, владел также секретом подкопов и взрывчатых снарядов. «Подкоп господина де Рони» — во время осады Дре это было ходячим выражением, насмешкой над кропотливыми трудами честолюбивого педанта, длившимися шесть дней и шесть ночей, пока толстые стены серой башни не были начинены порохом, — целых четыреста фунтов пошло на них. Весь кочевой двор вместе с дамами собрался на этот взрыв и изощрялся в остротах, когда сперва только повалил дым и послышался глухой треск, а затем семь с половиной минут — ровно ничего. Казалось, ученый вояка наказан за самонадеянность, однако башня вдруг треснула сверху донизу, раздался небывалый взрыв, и она рухнула. Никто этого не ожидал, даже и осажденные. Они стояли на башне, и множество их погибло. Немногие спасшиеся получили от короля по экю. Рони, который имел все права стать губернатором, снова был оттеснен, прежде всего потому, что принадлежал к «той религии». Его соперник, толстый плут д’О, мог вдобавок обещать королю ту долю из общественных средств, которую не прикарманит он сам. Ну, как же ему было не стать губернатором?