Юрий Герман - Россия молодая
Крыков молчал.
Джеймсу в тот же день Крыков сказал безбоязненно:
— Мы, господин поручик, поморы русские, дверей в домах никогда не запираем. Батожок приставишь — значит, хозяев дома нет. Размышлял: на государственной службе честью надобно служить…
Джеймс сидел верхом на заморском стуле, смотрел недобрым взглядом:
— Размышлял?
— Размышлял.
— Так вот же, пора тебе больше не размышлять!
Утром была порка перед строем, под барабанный бой. Поручик Джеймс поколачивал себя перчаткой по ляжке, смотрел на Крыкова, вцепившегося зубами себе в запястье, чтобы не стонать, приговаривал:
— Бить нещадно, пока не закричит.
Афанасий Петрович так и не закричал. К вечеру, придя в сознание, поднялся с лавки, шатаясь дошел до крыльца избы, в которой квартировал Джеймс, закинул петлю, просунул голову, но сорвался, — веревка была гнилая. Попил во дворе водицы, потер шею ладонью и еще пришел на то же место, но уже с новой, крепкой веревкой. Долго ее прилаживал в сумерках, под дождичком, и не видел, как смотрят на него из-за угла светлые, ястребиные глаза Афанасия, тезки, архиерея, приехавшего к Джеймсу купить вина рейнского и мушкателю для своего стола.
— Ты что же делаешь, человече? — спросил владыко. — Себя порешить захотел? Сухую беду обидчику кинуть?
У Крыкова тряслись руки. Костыльник Афанасия да его келейник с архиерейским кучером сняли с таможенника пеньковую петлю. Крыков тут же на крыльце, почти спокойным голосом, сказал, что жить так более не может, что поручик Джеймс взялся его извести смертью, что лучше удавиться перед дверью обидчика своего, нежели от него погибнуть.
Архиерей властно ударил посохом в дверь избы иноземца-офицера. Тот вышел не сразу, но увидев строгого владыку, испугался, стал кланяться низко, мотая буклями парика. У владыки раздувались ноздри, поручик Джеймс увидел перед собою не кроткого святого отца, а разъяренного, не помнящего себя в гневе — мужика-деда, буйного, мощного, жилистого.
— Сего жителя двинского беру я к себе, — свирепо сказал Афанасий. — Ты же, сучий сын, попомни, раскопаю я твои скаредности, да подлости, да воровства, придет и тебе лихой час, ярыга заморская!
Джеймс попытался было объяснить свою правоту, но Афанасий так его ругнул, что он только попятился, — не знал, каков был ругатель и срамослов владыко Афанасий в гневе. Крыкова уложили в архиерейскую карету, и как доехали до владычного подворья в Холмогорах, Афанасий Петрович не помнил. Здесь пребывал он в скиту, у старцев, тут мазали его медвежьей мазью и молились за него. Выздоровел он тут быстро и сразу же заскучал со старцами. К этому времени Афанасий прислал за ним своего ризничьего.
Когда Крыков, робея, переступил порог жарко натопленной горенки, старик, босой, похожий на поморского деда, читал книгу — стихи. Мужицкое, словно рубленое лицо его светилось умом и радостью, в глазах блестели слезы.
— Пришел, дурашка? — с деланной суровостью спросил он и велел Крыкову садиться и слушать. Ни о чем не спрашивая, сунув огромные руки за узкий поясок простой, домотканной рубахи, говорил необыкновенные слова:
— Жизнь человеческая, внучек, есть лучший дар от праматери природы. С чем сравнить радость от чтения стихов Овидиевых, от Данта, от Петрарки? Али песню когда слушаешь ты, ужели можешь посягнуть на то, чтобы, лишив себя живота, перестать слышать, видеть, думать? По-разному можно прожить жизнь. Может быть она дивно прекрасной, ежели для великой цели вся сгорит в единый час. Тому примеры ты найдешь в житиях знаменитых мужей. Может быть она и никому не нужной, ежели пустой человек проживет сто годов. Может быть она и вреднейшей, ежели живет на земле злодей.
Что же, дурашка, горький тезка, хотел ты с собой сделать? Для кого? Из-за чего? Погоди, доживешь, что и сам будешь офицером, а коли ты офицер — так тебе и работы много на торной дороге жизни твоей, не слабым ты на свет уродился, надобно тебе жить и от назначенного дела не прятаться. А обижаться тебе на Джеймса сего зачем? Тебе, внучек, Русь, а ему, ворогу твоему постылому, рейхсталлер, золотишка нахватать поболее, да с тем золотишком и удрать. Пойми ты сие и перестань кручиниться раз навсегда. А пыху мы ему сбавим, будет нынче куда потише, позабудет, как русских людей заставлять себя словно идолище поганое на руках таскать…
Говорили долго. Афанасий умел и слушать. Сурово хмурясь, выспрашивал Крыкова, как прячут иноземные шхипера свои товары, как возят не дельное серебро, как платят взятки. К ночи архиерей, словно вспомнив, что он владыко, ворчливым голосом наложил на Крыкова епитимью, не слишком суровую, и по отбытии ее велел отправляться обратно в Архангельск с тем, чтобы по-прежнему служить при таможне.
— Доконает меня там Джеймс! — молвил Афанасий Петрович.
— Ой ли?
Епитимью отбывать в Холмогорах было скучно: молиться Крыков толком не умел, в чем грешен — не понимал, в церкви зевал до слез. Поп, приставленный к нему, ругал его поносными словами, он отругивался ленивым голосом.
Вечерами Афанасий Петрович зачастил к старичку косторезу Данилычу, подолгу глядел, как тот работает, дивился на его художество, вздыхал. Данилыч точил, чтобы отсылать в Москву для подарков от русского государя прорезные гребни с летящими чайками, ларцы со змеями и гадами, которых побеждает Георгий Победоносец, точил накладки для ружейных лож с диковинными птицами и добрыми веселыми белочками…
Старику Данилычу было приятно, что Крыков радуется на его работу, было весело смотреть, как тот осторожными пальцами брал работу — гребень или иную поделку и, положив на ладонь, долго любовался. Данилыч из-под косматых бровей видел: этот парень понимает то, чего никак не понять было ни сборщику приказной избы, приезжавшему за изделиями, ни дьяку, ни старшому в Приказе. Да и понимали ли то мастерство бояре, да послы, да иноземные короли?
Дома, в Архангельске, у Крыкова валялись хорошие моржовые клыки. Он отписал туда, — прислали, подарил их мастеру. Данилыч научил Крыкова, как кость отбеливать, как выгонять из нее жир, как желтить шафраном, как варить купорос с сандалом для черни по кости, как травить кость перед работой квасцами.
Афанасий Петрович слушал, запоминал.
Маленькая фигурка — желтовато-молочная — уже виделась ему, он уже знал, что будет точить, как только узнает, как надобно делать.
Узнав, как, он все-таки не смог выточить то, что хотел. Клепики, маленькие резцы, выскакивали из неловких рук, втиральники падали на пол, шила и стамески делали не то, чего от них ждал…
Срок епитимьи окончился.
Афанасий Петрович уехал к таможне и с удивлением узнал, что за время своего отсутствия произведен в старшие досмотрщики с чином капрала.
Капрал, который по велению Джеймса в свое время нещадно бил его по аглицкому манеру, пал ему в ноги, когда он вошел.
Афанасий Петрович сказал строго:
— Я на тебя гнева не имею. Иди, не мельтешись…
Поручик Джеймс из таможенного дома съехал. Теперь он состоял помощником при полковнике Снивине, а Снивин командовал всеми войсками воеводства.
— Кто ж у нас за главного? — спросил Крыков.
— Пока сами мы за главных, а теперь ты! — ответил досмотрщик Феоктистов.
За то лето Афанасий Петрович своими «конфузиями» дал казне девяносто три тысячи рублей прибытка. На Москве зашевелились, Крыкову вышло награждение: должность хранителя при таможне. Как раз на Кузьминки портомоин сын, зверовщик Афонька Крыков получил чин поручика таможенной стражи.
Теперь на иноземных кораблях все реже и реже бил барабан и звучало слово «конфузия». Негоцианты стали куда осторожнее — слухом земля полнится. О честном поручике Крыкове говорили везде — и в Данциге, и в Стокгольме, и в Копенгагене. Посулов-де не берет, слышать о них не хочет. Но от того Крыкову стало не лучше, а хуже.
Снивин писал в Москву, что-де ваш хваленый портомоин сын с корабельщиками, небось, снюхался и более для казны ни деньги вытрясти не может.
Обиженный Джеймс писал родственникам в иноземную слободу Кукуй — авось, дойдет до кого надо.
Иноземные корабельщики были в курсе событий: свалить Крыкова хотели и Снивин, и шхиперы кораблей, торгующих с Россией.
А Крыков был один.
3. Бесстрашные они чрезмерно!
Едва миновали церковные Спасские лавки и вышли ко двору Троицы Антониева Сийского монастыря, что у проезжей дороги, увидели большой бой. В китайчатом кафтане с серебряными пуговицами, растерзанный, расхристанный матерый гость хлестал кулачищами, норовя ударить половчее, смертно, видного собою дрягиля в рогожном колпаке, в рубахе, изодранной, залитой кровью. Того дрягиля держали иноземец Ферпонтен, что скупал стерво — варить из дохлятины сало на мыло, да еще какие-то люди — то ли Ферпонтеновы, то ли богатого гостя. Били все, каждый норовил ударить половчее, под дых, в межкрылье, в брюхо. Дрягиль уже почти что и не отбивался, обвис, голова его моталась. Вдруг от бьющих отделился один — быстроногий, да побежал дорогой к посаду.