Борис Изюмский - Плевенские редуты
— Ну, заговорил я вас, спать будем…
* * *Не просто складывалось отношение Верещагина к Скобелеву. Ему отвратительна была жестокость Скобелева в Средней Азии, его кровожадное: «Пленных не брать!», отдача города солдатам «на поток». Верещагин с брезгливостью держал в руках карту туркестанских походов, подаренную ему этим конкистадором XIX столетия с надписью: «Надо кровью нагнать страх».
Но и восхищался его храбростью под пулями — гулял в огне, как на бульваре, — тем, что ненавидел Скобелев льстецов, «лезущих без мыла», и затевал с ними «рогатые отношения».
Верещагин прекрасно видел его недостатки, порой отталкивающие свойства натуры невоздержанной, честолюбивой, низко скатывающейся в нравственной иерархии, и все же тянулся к нему, находил в себе силы для снисходительности.
Часто Василий Васильевич задавал себе вопрос: «А мог бы я вот как он?». И с негодованием отбрасывал подобную мысль: «Не мог бы, а главное — не хотел!». Потому что это было чуждо его натуре, его взглядам на жизнь. Но в чем-то он и завидовал Скобелеву: его необузданности, способности безоглядно идти на поводу у своих чувств, его безупречной храбрости и какой-то, как это ни странно звучит, детски первобытной, что ли, непосредственности в восприятии сложного мира и человеческих отношений, лихому мальчишеству в зрелые годы…
Временами Верещагин готов был отказаться даже от знакомства со Скобелевым, когда узнавал о его безобразных выходках. Двадцатичетырехлетним гусарским штаб-офицером сочинил тот ложные реляции из бухарских земель, и два офицера вызвали его на дуэль «за вранье». Одного из них Михаил Дмитриевич ранил.
Через десять лет, уже генералом, зная, что Хива несет к главным воротам в знак сдачи и покорности хлеб-соль командующему, штурмовал город у других ворот, лишь бы доложить именно о штурме.
… И все же в (конце концов верх у Верещагина брал интерес художника к подобной человеческой неповторимости, и он способен был увидеть в Скобелеве и бесшабашную удаль, и взрыв запоздалого раскаяния, и стремление быть лучше, чем он есть, а узнав все это, искал какие-то оправдания или смягчающие обстоятельства.
Забывал возвращать долги? Но ведь и сам безудержно щедр, готов отдать все, что есть. Циник? А может быть, это бравада, камуфляж после неудачной женитьбы, мучительного бракоразводного процесса, когда всю вину принял на себя? Желание даже преувеличить свои пороки?
Однажды в ответ на его фразу:
— Мы еще доживем до маленьких Михайловичей. Представляете? Папин вздернутый нос?
Михаил Дмитриевич сказал неуверенно-задумчиво:
— Ну, такое выдумали…
— Нисколько. Но жена должна быть умницей и держать вас в руках.
— Это, пожалуй, верно, — серьезно согласился Скобелев и уже совсем тихо добавил: — Хорошо, если бы она была из бедной семьи… И образованна.
А что касается самохвальных реляций, то военные всех времен и народов были падки на них, любили подвирать.
В крупном человеке и недостатки крупные. Значительность личности, ее масштабность, вероятно, определяются тем главным, что есть в человеке и что он в жизни делает. Наносное в таком случае отступает на задний план. Остается сердцевина. Хотя, конечно, и это наносное раздражает, отталкивает, возмущает.
Будучи по природе человеком беспредельно требовательным к себе, Верещагин неодобрительно и даже брезгливо смотрел на неуемное стремление Скобелева ухватить фортуну за развевающийся шлейф. Это было недостойно и дрянно.
Верещагин не терпел в разговорах о женщине, в отношении к ней цинизма, пошлости, неблагородства, хотя не признавал и сантиментов института благородных девиц. Слова Стендаля «любовь — это тайна двух» были как нельзя более близки ему. Скобелев же мог весело и цинично расписывать свои похождения в венских борделях, проезжая верхом по городу, показать язык красотке, похвастать своей козлиной победой.
В таких случаях Верещагин мрачнел, отстранялся, и Михаил Дмитриевич, чувствуя это, просительно говорил:
— Ну, не буду, не буду…
Скобелев искренне считал, что ему дозволено делать то, чего другим делать нельзя. Собственно, он даже не думал об этом, а поступал так, как хотел, не принимая в расчет осуждение и недовольство людей, неукоснительно следующих правилам благовоспитанности, только бы эти люди не были его начальниками. Он до смешного терялся и робел в присутствии царя, царствующих особ, командующего…
Но зато, вырываясь на свободу, давал себе волю. И реже, чем этого хотелось бы, испытывал нравственную изжогу.
«Вероятно, есть люди, предназначенные судьбой для войны, ею рожденные. Как личности, — думал Верещагин, — в жизни мирной, обычной, размеренной они малоинтересны, незаметны, плохо приспособлены к житейским передрягам, но попадая в пучину войны, ее кровь, хаос, смерчи, проявляют и цепкость, и бесстрашие, и удаль, граничащую с безумием, превращаются в героев, в легенду, чтобы опять сникнуть, когда война кончится…»
Может быть, и со смертью Скобелев вечно играл в чехарду из-за неудовлетворенности собой, предпочитая яркую вспышку самосожжения житейской копоти. В эти минуты, вероятно, чувствовал себя тем, кем мог бы быть всегда, кем хотел быть. Природа одарила Скобелева огромным внутренним зарядом энергии, которым он не всегда наилучшим образом распоряжался.
Но разве большего стоит человек размеренный, тошнотворно-благодетельный, педантично перелистывающий календарь своей жизни?
А Скобелев кидался всюду, где предполагалась схватка, где пахло порохом, в этом испытании судьбы доходя до авантюризма. Спешил в объятую гражданской войной Испанию, на помощь реакционерам-карлистам, не вдумываясь в то, что делает. В Средней Азии, переодевшись в туркменское платье, отправлялся с двумя джигитами в опасную и дальнюю разведку.
В дни мирные брал на коне сумасшедшие барьеры высотой почти в три аршина, с толстым брусом наверху, вместо подвижного и обмотанного соломой. Верхом на коне переплывал Вислу во время ледохода. С бешеным азартом играл на бильярде.
Его едва не исключили из Академии Генерального штаба за нежелание готовить неинтересные, по его мнению, задания, за пропуск лекций, которым он предпочитал ресторан «Париж» на Малой Морской и фешенебельные публичные дома.
Да, он любил играть со смертью в прятки, бросать ей вызов. Правда, как-то признался Верещагину, что перед началом боя его пронизывает внутренняя дрожь невольного страха, приходит мысль: «На этот раз — конец», он весь сжимается. Но стоило баталии развернуться, засвистеть пулям, как решительное нежелание предстать неприглядно перед солдатами снимало страх без остатка.
Скобелев знал путь к сердцу солдата, шел на душевное сближение с ним, умел получить от него все, привить стойкость. Любил повторять драгомировское: «Не надо деревянно поклоняться уставам, не мы для них, а они для нас», «В бою на одной казенщине далеко не уедешь».
Любил размышлять о главном боевом качестве — нравственной упругости, понимая под ней и упорство, и решимость, и выручку в бою.
Скобелев был интересен для Верещагина и вне войны — как талантливая личность. Он не был пресен, а пресных людей Василий Васильевич терпеть не мог, как суп без соли.
Скобелев мог цитировать на английском, французском, немецком, языках огромные отрывки из Байрона, Мольера, Гёте. Полон неожиданностей…
Это была натура самобытная, неуемная, щедро одаренная природой и плохо отшлифованная воспитанием, с ералашем политических взглядов. И не только военачальник «божьей милостью» — удачливый, рисковый, хитрый, расчетливый-интересный человек.
В чем-то — в презрении к смерти, готовности лезть на рожон, в том, что и сам был далеко не ангелом, легко взрывался — Василий Васильевич походил на Скобелева, он это чувствовал, и такое сходство тоже притягивало Верещагина к генералу.
* * *Проделав на следующий день в повозке верст двадцать пять, Верещагин часам к трем оказался в деревушке, где, по его сведениям, располагался полевой штаб Скобелева.
Отсюда ясно слышалась канонада. Пушки били редко, лениво, словно устав от многодневной изнурительной работы. Мимо провезли в тыл разбитое орудие.
Повозка Верещагина свернула в проулок, и Василий Васильевич оказался свидетелем неожиданной сцены. Донской казак с притороченным к седлу молодым барашком стоял против Скобелева.
— Кто такой?
— Рядовой Донского казачьего полка Тюкин, ваше првеходетво… — приложил тот к виску дрогнувшую руку с висящей на ней плеткой. Лицо его стало кирпичного цвета.
— Где взял хурду-мурду? — грозно спросил генерал, кивнув на барашка.
Тюкин заюлил:
— По степу, глупой, мотался, ваше првеходетво, ажник одичал. А тылы наши иде-то…
Подбежал запыхавшийся тонконогий болгарин, воздев руки, закричал: