Радий Фиш - Спящие пробудитесь
Они вышли на площадь, со всех сторон стесненную стенами. Азиз-али толкнул дверцу в рассохшихся, крашенных охрой воротах, и все четверо очутились посредине горбатого двора, куда выходили двери в округлых нишах. За большими помещались склады, за маленькими — жилые кельи.
Азиз-али хозяйским жестом распахнул дверь. «Взял себе келью на первом ярусе, — подумалось Бедреддину, — чтобы не сломать шею на лестнице, когда нагрузится вином».
В келье за расстеленной скатертью сидел спутник Азиза по хаджу. Все было готово к пирушке: баклажаны, фаршированные морковью и залитые оливковым маслом на плоском блюде, сладкие перцы, начиненные овечьим сыром и обжаренные на решетке, вареная баранина в широких мисах, накрытых медными круглыми крышками, чтобы не остыла. И закуска к вину — фисташки, каленый фундук, жаренный в соли горох-нохуд. Грек водрузил среди всего этого свои кувшины.
— Окажите милость, — продолжал греметь голос Азиза. — Это мой друг и спутник Фарид. Прошу, земляки, входите. А ты, Ставрос, прикажи подать воды для омовенья!
Трапеза явно готовилась для воинов, а не для блюстителей благочестия. Бедреддину к тому же пришлась не по вкусу бесцеремонность Азиза. И, высидев положенное для приличия время, пригубив пиалу с вином, которую пустил по кругу хозяин, отведав по кусочку от каждого блюда, он сделал знак Мюэйеду. Сославшись на занятия с учителем, они распрощались, договорившись встретиться перед отъездом Азиза на родину.
Бедреддин на проводы не пошел. Послал Мюэйеда с подарками, благопожеланиями и письмом для передачи отцу своему, кадию Исраилу. Бедреддин был занят. Наконец-то он действительно нашел себе в Иерусалиме учителя. То был Ибни Хаджер аль-Аскалани, великий знаток хадисов и законовед шафиитского толка, составивший почти полторы сотни книг комментариев и толкований священного предания. Бедреддин вместе с Мюэйедом начали читать с ним книгу «Сахихейн» — «Истинный сборник», содержащую хадисы, записанные знаменитым их собирателем Аль-Бухари.
Как многие люди Востока, Мюэйед обладал огромной памятью. Но выучив какой-либо текст наизусть, этим ограничивался. У Бедреддина память была не хуже, но его занимали не столько сами слова и поступки Посланника, сколько причины, их вызвавшие, и следствия, из них вытекающие. Он стремился доработаться мыслью до последней, седьмой глубины, исчерпать содержание до дна.
Мышление — последнее, чему научается человек. И потому оно дается ему тяжелее всего. Муки физического труда ничтожны по сравнению с муками мышления: оно забирает человека всего без остатка, все его силы и все время.
После отъезда Азиза с Фаридом Мюэйед продолжал наведываться в предместье Каср-аль-Миср: там, дескать, нашлись другие земляки. Иногда не приходил даже ночевать. Засиделся, мол, в гостях, заперли квартальные ворота. Бедреддин не придал этому значения. Привык, что у Мюэйеда остается больше времени на сон, на еду, на хозяйство и даже на развлечения.
Так незаметно минули лето и осень. Наступили холода с пыльными бурями и дождями. Мюэйед спал с лица, поскучнел. Но до Бедреддина не сразу дошло, что случилось нечто чрезвычайное. И снова пришлось ему корить себя за невнимательность к ближним.
Шел шестой месяц их пребывания в Иерусалиме, когда однажды после утреннего намаза Мюэйед встал, вытряхнул молитвенный коврик, свернул его и пошел к Бедреддину:
— У нас нет больше денег.
В округлившихся глазах Мюэйеда стояло такое отчаяние, что Бедреддин отвел взгляд. Понял: Мюэйед виноват в случившемся, и не стал ни о чем расспрашивать. Но Мюэйеду нужно было облегчить душу, получить прощенье. И он рассказал все сам.
«Земляками», к которым он зачастил, оказалась женщина в одном из тех домов, мимо которых они проходили, опустив глаза. Молодая корсиканка, девочкой похищенная пиратами и проданная в рабство. В дом, где она обреталась, Мюэйед и попал, правда с земляками, после одной из пирушек. Но попав, увяз, как щегол в птичьем клею. Чем больше рвался, тем больше увязал, а она; почуяв необычное, стала требовать подарков, с каждым разом дороже.
— Не она корыстна, а я слаб, — сокрушался Мюэейд. — Она хотела хоть перед смертью повидать родину, собирала на выкуп. Так что винить надо меня одного…
Бедреддин вдруг рассердился. Не на то, что Мюэйед растратил деньги, — на его тон. В нем послышался ему укор: дескать, и ты не без греха. И если бросишь в меня камень, значит, праведным себя возомнил.
А он и не думал его попрекать.
Абдулмюмин, отец Мюэйеда, и кадий Исраил были не только родными по крови, но и близкими по духу людьми. Мальчишкой Бедреддина часто привозили в дом двоюродного деда в Эдирне. Иногда он оставался там с матерью Мелеке-хатун, иногда один. Ночевал, порой проводил несколько дней. Его любили, баловали.
Кадий Исраил всю жизнь прожил с одной женой. Шариат узаконивал многоженство, но для людей образованных оно считалось признаком известной невоздержанности, что было не к лицу Опоре Священного Правосудия, как титуловались кадии.
Абдулмюмин, в отличие от племянника, кроме двух жен, содержал еще рабынь и наложниц — ему, воину и служаке, сие не могло быть поставлено в упрек. Одна из его наложниц, шестнадцатилетняя черкешенка Фюза, вечно бродила по дому сонная, томная, особенно в отсутствие хозяина. Но стоило появиться Бедреддину, как ее сонливость словно рукой снимало. Бедреддин рос красивым, круглолицым — это почиталось знаком особой благодати, — но чрезвычайно серьезным мальчиком. А Фюза во что бы то ни стало пыталась развеять его серьезность: тормошила, щекотала, поддразнивала. Он смущался и от смущения держался еще строже. В конце концов стал заходить на женскую половину с опаской, хотя ему это и не возбранялось: как-никак он был несовершеннолетним и к тому же близким родственником.
Однажды в разгаре лета он вместе с матерью приехал погостить к Абдулмюмину. Самого в доме не было — уехал в Димитоку, где по случаю свадьбы государя устраивались скачки, игры в конное поло, борьба. И взял с собой Мюэйеда. Как завидовал ему Бедреддин, как просился с ними, но мать не отпустила, дескать, мал еще, успеется.
Абдулмюмин задержался на празднестве на целых две недели. Как обычно, во время долгого отсутствия мужа и повелителя на женской половине разыгрались нервы. Старшая жена поскандалила с младшей и лежала с головной болью, младшая заперлась у себя, чтобы никто не видел ее заплаканного лица. Невольницы изнывали от скуки и жары и глазели на волю через зарешеченные окошки второго этажа. Когда наступил час послеобеденного отдыха и улицы опустели, они сошли вниз, разбрелись по своим комнатам. Мелеке-хатун ушла к старшей жене размять ей плечи, приложить к затылку горячее полотенце. Бедреддин остался с младшими братьями Мюэйеда и тоже томился от скуки. Сморенные жарой, малыши вскоре уснули, и он тихо вышел во внутренний сад.
Перегретая земля пахла привядшими травами. Бабочки кружились над цветником. На ветке сливы чуть заметный ветерок качнул листву, изумрудом блеснула бронзовка. Чтоб не спугнуть ее, Бедреддин тихонько прокрался вдоль стены.
Тут, возле распахнутой двери, его настигли жаркие руки Фюзы. С мягкой, но неистовой властностью они увлекли его в полутьму покоев.
Он плохо помнил, что с ним было. Запах распаленной женской плоти, ее голая жадность. И тут же нахлынувшая тошнотворная брезгливость. Стыд. Раскаяние. Страх.
Бедреддин забился за куст белого шиповника в углу сада. Он понимал одно: отныне он запятнан навеки, он погиб. Как посмотрит он теперь в глаза матери? Как предстанет перед дедом Абдулмюмином? Сама мысль об этом приводила в ужас. В свои тринадцать с половиной лет он уже знал: в гареме тайн не бывает.
Трудно сказать, как он себя повел бы, если б Абдулмюмин не вернулся в тот же день и вскоре не вызвал его к себе.
Ему все было уже известно, Бедреддин не ошибся. И шел на позор и расправу. Но едва он отодвинул полог и показался перед дядей, как тот, огладив усы, расплылся в улыбке.
— Ай, джигит! Ну, молодец! Настоящий мужчина растет! — Он ударил себя по колену. — Внучек у меня — орел!
Усадил его рядом с собой — честь, которую оказывал сыновьям и внукам не каждый день. Велел принести вяленой хорасанской дыни, каленых орехов, сладостей. И пока Бедреддин понемногу приходил в себя, лакомился ими, то и дело приговаривал:
— Ну, джигит! Ну, орел!
Страх прошел. Но стыд и чувство оскверненности, нечистоты остались.
Нет, Бедреддин не собирался порицать Мюэйеда. Владеть своими страстями нелегкая наука. Не зря в священном хадисе, что они на днях читали с Аскалани, сказано: «Сраженье с врагом — малая битва. Великая битва — сражение с самим собой». Стойкость Бедреддина не была его заслугой. Рано сорванный недозрелый плод оказался слишком горек, долго помнилась оскомина.