Розмэри Сатклифф - Алый знак воина
Во рту у него пересохло, и говорил он прерывающимся шепотом, как будто его кто-то душил.
Вортрикс был мертвенно бледен, и даже губы у него посерели. Он посмотрел на Дрэма невидящими глазами и покачал головой, ничего не ответив. Сказать ему было нечего — Дрэм знал, и ничего нельзя было сделать. И если бы он, предположим, остановил льющуюся из раны кровь и, снова выследив волка, убил бы его до заката — ибо волка полагалось убивать до заката, — это все равно ничего бы не изменило, поскольку вмешался Вортрикс.
Убийство волка — это всегда поединок. Так требует обычай.
Будущее представлялось Дрэму нереальным и бесконечно далеким. Кто-то принес горсть мха для того, чтобы приложить к ране. Он протянул руку, просунув ее через ремень, и с трудом заставил себя принять вертикальное положение. Он поглядел на мальчиков. Они отводили глаза, боясь встретиться с ним взглядом. Он заметил, что они, по какому-то молчаливому соглашению, раздвинули круг возле него, чтобы он мог уйти. Его товарищи по Школе Юношей таким образом проявили милосердие, и это было все, что они могли для него сделать. Они давали ему возможность уйти в лес, чтобы избежать позора, а лес сам должен был решать — жить ему или умереть, хотя надежды выжить почти не было. Теперь он был волен искать убежища в лесу, как в ту памятную ночь, с которой все началось, шесть весен назад. Это был бы самый легкий для него путь, но после той ночи вот уже шесть весен как он не сдавался перед трудностями.
Он сражался так долго и так упорно, что сейчас уже был не в состоянии прекратить борьбу. Он не мог выбрать легкий путь, хотя жаждал его всем сердцем.
— Лес кругом, — сказал Луга.
Дрэм покачал головой.
— Нет, — сказал он. Больше он не мог произнести ни слова из-за сухости во рту.
Он собрался с силами и вскинул копье на плечо. Все еще прижимая к груди мох, он двинулся обратно. Остальные шли сзади чуть поодаль, и только Вортрикс был рядом с ним.
Глава Х
БРАТ МОЙ, БРАТ
Когда стало темнеть, Дрэм, взглянув в последний раз на старого Кайлана и на Школу Юношей, направился к своей хижине.
Все сидели за ужином у очага на тех же местах, что и прежде. Они разом подняли головы и уставились на него, когда он остановился на пороге, освещенный слабым отсветом огня: на лбу у него еще сохранились следы Волчьего Узора, а на плече зияла рана с запекшейся кровью. И всем вдруг показалось, что перед ними не человек, а дух. Он сразу понял это по их лицам; в глазах матери промелькнул страх. Он и был теперь дух, так как для своих соплеменников он больше не существовал. Если мальчик промахнулся и не убил волка, оставшись при этом в живых, — для племени он умирал. Таков был обычай.
Белошей, вскочивший вместе с другими собаками при его появлении, пронзительно взвизгнул и бросился к нему, как-то странно пригибаясь к земле. Обычно пес встречал его радостным лаем. Но молчание было нарушено. Мать тут же поднялась на ноги.
— Что с тобой? Ты ранен? Что с плечом?
Дрэм оглядел хижину. Станок, стоящий у двери, был пуст, но на полу возле него лежал свернутый кусок ткани, алой, в тонкую темно-зеленую клетку цвета можжевеловых листочков. Сердце больно кольнуло под ребром.
Он сказал хрипло:
— Если это для меня, мать, можешь сделать новый плащ Драстику. Я промахнулся, волк ушел.
Ему казалось, что до конца его дней у него в ушах будет стоять вскрик матери, совсем негромкий, но, как ему почудилось, исторгнутый откуда-то из глубины кровоточащей плоти. Он отозвался в нем болью, какую он никогда еще не испытывал. Катлан, его дед, сидевший на сложенной медвежьей шкуре у очага, подался вперед, чтобы получше разглядеть его сквозь струйки похожего на папоротниковые ветки дыма. Глаза деда с золотыми точечками были почти совсем скрыты под золотисто-седыми лохматыми бровями. Он швырнул через плечо обглоданную кость дрожащей от нетерпения собаке и громко с отвращением сплюнул в огонь.
— Что я говорил тебе, жена моего сына? Что я говорил тебе шесть весен назад?
Драстик тоже смотрел на Дрэма, на его широком добродушном лице было глубокое огорчение. Он открыл рот и хотел что-то сказать, но так и не нашел слов.
Дрэм подошел к очагу — за три года он впервые переступил порог родного дома, но может статься, и в последний раз. Он опустился на корточки, и Белошей тут же прижался к его колену.
— Для меня уж и еды нет? — спросил он с вызовом в голосе. — Я не ел со вчерашнего дня.
Мать сжала руками голову.
— Не ел? — переспросила она. — Еда есть, но сначала дай я перевяжу тебе рану.
— Ничего не надо, пусть все так и остается, — сказал Дрэм. — Я хочу поесть, прежде чем уйду. Больше ничего не надо.
Блай, которая все это время сидела в темном углу, вдруг сказала:
— Я все сделаю сама.
Молча она принесла миску с мясом и ячменную лепешку.
Он взял миску и принялся жадно есть. Он не ел со вчерашнего дня, как он и сказал, потому что не полагалось есть перед охотой, но кроме того, он очень волновался. Сейчас, когда случилось худшее и все волнения были позади, он ел сосредоточенно и быстро, отрывая зубами мясо от костей и бросая через колено кости Белошею. Мать, брат, Блай, прервав ужин, смотрели на него, не произнося ни слова. Дед продолжал жевать, так как ничто в мире не могло помешать ему, когда дело касалось еды.
Когда Дрэм наконец насытился и обтер руки о бурый папоротник, в изобилии устилавший пол, он обвел долгим прощальным взглядом все вокруг лица родных, полутемную хижину. Он видел, как лижет шафранно-желтый огонь камни очага, видел длинный корявый узел на потолочной балке, там, где была ветка, когда дуб рос в лесу, видел розовато-коричневую шкуру, висящую перед постелью матери, и под потолком — щит из воловьей кожи с бронзовыми украшениями. Щит, который ему отныне никогда не носить. Он смотрел на привычные, знакомые предметы, которые не видел три года, и знал, что ему надо проститься с ними навеки.
Затем он встал и кликнул Белошея:
— Пошли, братец, пора.
Мать, стоявшая все это время молча у балки, как будто она приросла к ней, подошла к нему и робко положила руки на плечи.
— Куда ты пойдешь, щеночек, что ты будешь делать?
— Пойду к пастухам, как ты сама сказала шесть весен назад, ты и дед. Вы сказали, что если я промахнусь, то пойду к Долаю пасти овец.
— Значит, ты слышал?
Он видел, как все мускулы напряглись на ее красивом заостренном лице, у него появилось желание сделать ей больно в отместку за причиненную ему когда-то боль. Он не простил ей ее испуганного тихого вскрика.
— Ты всегда знала, нет разве? А я все слышал, каждое слово. Я был на чердаке. Я забрался туда через крышу и хотел спрыгнуть сверху, как уховертка из соломы. Я ведь был ребенком. Но с тех пор мое детство кончилось, с того самого дня… Поэтому я и убежал в лес. Но меня нашел Тэлори-однорукий. Это он заставил меня вернуться и сказал, что необходимо бороться, если хочешь чего-то достичь. Бог Солнца знает, как я боролся все эти шесть лет, но дед оказался прав. — Голос его, нынче уже голос мужчины, задрожал, но тут же снова обрел спокойные интонации. — Радуйся, что есть Драстик, как ты сама говорила деду. Когда я буду пасти овец, у тебя среди воинов племени останется сын.
Она снова вскрикнула, и на сей раз этот крик боли заставил его забыть все злое, что он говорил. Ему захотелось зарыться головой в ямку на шее, будто маленькому, но он не смел, боясь расплакаться, как женщина. Он жалел, что не ушел, пока в нем бушевала злость. Злость была как бы щитом, заслоном. Мать убрала руки с его плеч.
— Драстик хороший сын, но лучше иметь двух сыновей… Два сына лучше, чем один… но на этот раз пути назад нет.
— Да, на этот раз нет.
Он повернулся и, как слепой, вместе с Белошеем направился к двери. Он прошел мимо Блай, и ее худенькое бледное личико на мгновение проплыло перед его взором, как в темной воде, и затем исчезло в весенних сумерках. Лошадки, стоящие у порога, потянули к нему мягкие морды, но он прошел мимо, не заметив их. Сзади он услышал шорох — ему показалось, что мать хотела броситься за ним, но голос Драстика твердо сказал:
— Нет, мать, не надо. Все равно ты ничем ему не поможешь.
Он погрузился в сумерки, и последнее, что он слышал, — это неожиданное для него громкое рыдание.
Одинокий и незащищенный, он уходил из привычного мира, оставляя в нем родных, своих сверстников, своих богов. Часть Пастушьего племени поклонялась Богу Солнца, но он шел к Долаю, к его темнокожему маленькому народу, к детям Тах-Ну. Он знал, что со временем утратит свою веру, которая была горячей, истовой, острой, как наконечник копья. Постепенно он забудет Отца-Солнце и высокое небо и обратится к более древним богам Долая и его народа, погрузится в горячие темные недра Матери-Земли, которая дала жизнь всему на свете.
Он направился к огороженной овчарне высоко на холме над деревней, где стояли сложенные из дерна зимние овечьи загоны. Совсем скоро, как только погаснут огни Белтина, пастухи снова отгонят овец с ягнятами к Большой Меловой на летние тропы, но сейчас еще овцы и пастухи были на месте, и с ними, конечно, Долай.