Михаил Старицкий - Богдан Хмельницкий. Книга первая Перед бурей
— Досконально! Кохаймося! — послышались крики, и более разгоряченные головы полезли чокаться кубками и обниматься.
— Да, кохаймося! — поднял кубок Кисель. — Пусть будет меж нами мир и любовь, пусть они породят у нас кротость и снисхождение к побежденным... к меньшей братии... Она за это воздаст нам сторицею. Теперь открывается, вельможное панство, новая Америка... В недрах этих земель, не ведавших железа, кроются неисчерпаемые животворные силы... И если эти пространства заселятся нашим трудолюбивым народом, то широкими реками потечет к нам млеко и мед.
— Вельможный пан прав — эта мысль должна руководить всеми нами! — дружно заговорило шляхетство, затронутое в своих интересах.
— Оно озабочивает меня, — заметил Конецпольский, — а равно и Корону.
— Разумеется, теперь нужно вельможной шляхте захватывать пустоши, — отозвался Чарнецкий, — и заселять их хлопами.
— Пся крев! — вскрикнул снова Ярема, теряя самообладание. — Расплаживать этих схизматов{88}?
— О, sancta veritas!{89} — всплеснул патер руками, сложив их молитвенно. — Неверные схизматы не могут быть ни гражданами, ни охранителями Речи Посполитой, матери верных святейшему престолу сынов, носительницы благодатного святого католицизма, — не могут, ибо они в глубине души, пока не примут латинства, враги ей и могут продать ее всякому с радостью.
— Еще бы! — отодвинулся с шумом от стола Ярема.
— Велебный отче! — обратился Кисель к патеру, взволнованный и оскорбленный. — Называя всех схизматов неверными сынами отечества, вы оскорбляете большую половину его подданных и оскорбляете невинно! — возвысил он голос. — Во мне горит и чувство личной обиды, и чувство любви к великому отечеству, которое вы желаете разодрать на два стана. Я ручаюсь седою головой, что вражды этой между народами нет, а создают и разжигают ее служители алтаря кроткого и милосердного бога.
Послышались глухие, враждебные возгласы: «Ого, схизмат!»
— Да, я схизмат, я греческого благочестия сын, — окинул смело глазами всех черниговский подкоморий, — и не изменю, как другие, вере моих предков.
При этом слове, как ужаленный, вскинулся князь Ярема, ухватившись за эфес сабли.
— Не изменю! — почти вскрикнул Кисель. — Но я люблю искренно нашу общую мать Речь Посполитую, люблю, может быть, больше, чем вы! Да, я ей желаю мира, спокойствия, процветания, блага. Как солнце одно для земли, так и бог един для вселенной; как солнце одинаково светит для добрых и злых и всех согревает, так и творец небесный есть источник лишь милосердия и любви. Как же мы можем призывать всесвятое имя его на вражду и на брань против братьев?
— Ради спасения заблудших овец, — смиренно возразил патер, — и ради снискания им царствия небесного...
— Не заботьтесь, велебный отче, о чужих душах: пусть каждая сама о себе печется!
— О, слепое упорство! — воздел высоко патер руки и опустил на грудь отяжелевшую от вина голову.
— Панове! — воскликнул взволнованным голосом Кисель. — Святейшие иерархи молятся о братском примирении христиан, а мы насилием сеем, на радость сатане, злобу. Из великой мысли братского единения церквей создаем варварскую, ненавистную тиранию.
— Огнем и мечем! — схватился с места, ударив о пол саблей, Ярема; удар был так бешен, что ближайший кувшин с малагой упал, разлив по скатерти драгоценную влагу. — Довольно я здесь наслушался кощунств над моей святой верой и обид величию моей отчизны!
Сдержанная злоба теперь вырвалась из удил и с пеной и свистом вылетала сквозь посиневшие губы; по лицу у Яремы бегали молнии, глаза сверкали фанатическим огнем, рука была готова обнажить меч. Все непроизвольно отшатнулись от стола; некоторые ухватились за сабли, и только головы немногих лежали уже бесчувственно на столе.
— Конечно, Панове, вам дороже всего своя шкура, — побагровел Вишневецкий, причем пятна на его лице сделались синими, — оттого вы и слушаете искушения, а я вот клянусь, — поднял он правую руку, — или все церкви в своих маетностях обращу в костелы, или пройдусь огнем и мечем по схизматам, приглашу вместо них на свои земли поляков, немцев, жидов; но ни один схизматский колокол не зазвонит в моих владениях!
— И за сей подвиг отпустит святейший отец все грехи твои, княже, — провозгласил с умилением патер, поднявши очи горе.
А князь порывисто продолжал. В религиозном экстазе его стальной голос смягчился, и в сухих глазах заблестела влага.
— Теперь, сломивши врага, позаботимся сначала, Панове, не о своей утробе, а о благе великой нашей католической церкви, которая одна только может сплотить нашу отчизну. Отбросим же личные выгоды и соблазны, а употребим все наши усилия для расчищения путей в дебрях схизмы, чтобы могли по ним проникнуть из Рима лучи и озарить светом заблудших; тогда только водворится золотой мир, тогда только отдохнет наша отчизна.
— Благословенно чрево, родившее тебя, княже, — сказал с пафосом патер, воздев набожно руки. — Сам святейший отец преклонился бы перед священным огнем, пылающим в твоем доблестном сердце. Да будет оно благословенно вовеки! — возложил он руки на склоненную голову Вишневецкого.
— Клянусь! — произнес тот дрогнувшим голосом, обнажив драгоценную саблю. — Это сердце и меч принадлежат лишь моей вере и отчизне, которую с ней я сливаю, и я не остановлюсь ни перед чем для торжества их славы.
— Amen! — заключил торжественно патер.
Настало тяжелое молчание. Все были подавлены грозною минутой и не заметили, как тревожно из комнаты вышел дворецкий.
Иеремия тяжело опустился на стул и, склонив голову на руку, устремил куда-то пронзительный взгляд. По лицу его пробегали судороги: он страдал, видимо, от пожиравшего его внутреннего огня.
Длилась минута тяжелого молчания. Дикий, мрачный, но искренний фанатизм князя упал на всех неотразимою, подавляющею тяжестью и разбил игривое настроение; не разделявшие такой демонской злобы во имя Христа были огорчены этою выходкой, а разделявшие находили ее во всяком случае неуместной и расстраивающей общее веселье... Все чувствовали себя как-то неловко и желали отделаться от гнетущего замешательства...
Вошел дворецкий и доложил, что какая-то панна настоятельно желает видеть ясновельможного гетмана.
— Меня? — очнулся и удивился гетман. — Панна?
— Это любопытный сюрприз, — улыбнулся князь Любомирский.
Послышался сдержанный смех. Все лица сразу оживились, обрадовавшись случаю, могущему восстановить утраченное расположение духа, и случаю при том весьма пикантному.
— Да ты сказал ли этой панне, что я теперь занят и никого по делам не принимаю? У меня такие дорогие гости, — искусственно раздражался Конецпольский, желая подчеркнуть особое свое уважение к сотрапезникам.
— Сказывал, ваша гетманская милость; но панна просто гвалтом желает явиться к его мосци.
Что такое? — растерялся даже Конецпольский.
— Не смущайтесь, ваша мосць, пане Краковский. Мы не помешаем... Ведь правда, ясное панство, — подмигнул ехидно всем Любомирский, — мы можем на некоторое время отпустить пана гетмана в отдельный покой, для приятных дел службы. Обязанность, видимо, неотложная! Ну, а мы здесь, Панове, совершим возлияние богине Киприде 64, да ниспошлет она и кудрям сребристым...
— Долгие годы сладостной жизни! — подхватило большинство развеселившихся вновь собутыльников.
— Благодарю, пышные гости, — улыбнулся Конецпольский таинственно и самодовольно, покрасневши даже кстати, как ему показалось. — Но здесь я предвижу, так сказать, не шалость проказника божка, да... а нечто другое, и в доказательство я приму при вас эту панну... Введи просительницу сюда, — отдал он приказание дворецкому.
— Браво, браво! — встрепенулись многие и начали молодцевато приводить в порядок костюм, оружие, волосы, усы.
— Это десерт нам, панове, — потер себе хищно руки Корецкий.
— Благовестница — блондинка, непременно блондинка, — заметил, поправляя костюм, весь залитый в бархат и золото, ротмистр, — с небесного цвета глазами и ангельским взором, — divina, caelesta{90}.
— Слово гонору, — возразил, подкручивая усики, бледный шляхтич с заспанным лицом, — шатенка, мягкая, сочная, как груша глыва.
— Нет, пане, на заклад — блондинка!
— Шатенка, як маму кохам, на что угодно.
— Стойте, Панове, — вмешался князь Любомирский, — я помирю вас: ни то, ни другое, а жгучая брюнетка с украденным у солнца огнем — таков должен быть выбор ясновельможного гетмана.
— Браво, браво! — захлопал Корецкий. — За неувядаемую силу Эрота и за торжество вечной любви!
— Виват! — поднялись кубки вверх с веселым хохотом и радостными восклицаниями; последние заставили вздрогнуть и дремавшего уже было патера.
В это время дворецкий остановился на дверях, отдернув портьеру, и на темно-бронзовом фоне появилась стройная женская фигура, с чрезвычайно бледным лицом и огромными выразительными глазами; из-под черных ресниц они теперь горели агатом, а в выражении их отражалось столько тревоги и скорби, что игривое настроение небрежно разместившейся группы оборвалось сразу.