Всеволод Соловьев - Капитан гренадерской роты
С каждым днем ей все яснее становилось, что отца ее никто не любит и что все будут очень рады, если с ним случится несчастье. А если никто не любит, так, значит, и будет это несчастье! Но, конечно, она не могла ожидать, что все ее дурные предчувствия сбудутся так скоро и так ужасно.
Гедвига много училась и много знала. Знала она, между прочим, и историю, слышала она рассказы о падении Меншиковых, Долгоруких, знала какая судьба постигла эти несчастные семейства.
«Вот, значит, теперь и с нами то же будет, — с ужасом подумала она, — сошлют нас куда-нибудь далеко, и это неизбежно! И надеяться нам не на что! Значит, нужно примириться с этой ужасной мыслью; значит, нужно ко всему приготовиться. Вот и сейчас, того и жди, нас увезут отсюда!»
При этой мысли Гедвига вдруг отерла слезы и бросилась в свои комнаты.
Несколько минут простояла она в раздумьи, соображая, какие вещи ей всего нужнее и что она может взять с собою.
Твердой рукой отперла она ящики, вынула некоторые драгоценности и спрятала их на себя так, что найти их можно было только совсем раздев ее. Потом она связала небольшой узел: все самые необходимые вещи для туалета; положила в тот же узел и несколько любимых своих книг.
С этим узелком прибежала она в комнату, где лежала ее мать; собственными руками, не допуская никого к матери, она одела ее потеплее, и когда та несколько пришла в себя, стала спрашивать, что она хочет, чтоб было взято с собою.
Но герцогиня не могла ничего говорить, не могла ни о чем думать, и Гедвига опять-таки сама рассудила, что нужнее, и приготовила другой узел. Вспомнила она даже и об отце: не забыла его мехового халата.
И вот она теперь прилегла в темном уголке монастырской кельи. Она устала, голодна, весь день ничего не ела, но она не думает об этом. Кому же, как не ей, плакать теперь, ломать руки, рыдать и приходить в отчаяние? Но она ничего этого не делает. Она думает, она хочет разглядеть то, что перед ними, новую жизнь, к которой должна готовиться.
Из того, что она знает о всяких местах заточения, ей представляется что-то ужасное, представляется вечная зима, безлюдье, тишина пустынная, маленькая избушка, скука невыносимая. Но что ж такое: всюду живут люди и не умирают. Была сегодня одна минута, когда ей умереть захотелось, но нет, умирать не следует! И ей теперь умирать не хочется. Переживают люди целые годы заточения и ссылки, и опять возвращаются в свет, и опять блестят в нем, и опять им улыбается счастье…
А перед нею такая, ведь, долгая жизнь, что и конца она не видит этой жизни, ей только четырнадцать лет!
Она знает, что она умна, что она умеет всем нравиться, так мало ли что еще сделать можно! Мало ли что будет! К чему отчаиваться? Лучше быть спокойной.
И она почти спокойна. Как тихо! Братья заснули, но вдруг в соседней келейке раздается стон. Это мать простонала. Вот отец закашлялся и опять все тихо. Отец! Мать!..
Гедвига невольно вздрогнула, представив себе сцену, как ее гордая мать лежала в одной рубашке на снегу и солдаты ее поднимали; как ее отца, перед которым трепетали сановники и принцы, простые солдаты били. Что они, эти отец и мать, должны были вынести!!
Но Гедвига не долго останавливалась на этих мыслях, она не любила своих родителей. Если она и кинулась на шею отцу, если она и останавливала брата, то из одного только сознания, что так необходимо, а не от искреннего чувства. Она хорошо помнила, что ни одной светлой минуты не подарили ей родители. Мать думала только о себе одной, никогда не ласкала ее, отец даже часто бил, называл в глаза уродом, смеялся над ее маленьким горбом, которого никто и не видел, о котором никто даже и не знал, как она думала.
Да, она никогда не любила отца с матерью; гораздо больше их любила она покойную императрицу, Анну Ивановну. Та ее ласкала часто, называла своей милой девочкой, делала ей, чуть не каждый день, прекрасные подарки.
И вот представилась Гедвиге покойная императрица, и тут она не удержалась, горько заплакала.
— Ах, зачем она умерла? Зачем умерла? — почти громко проговорила Гедвига. — Ведь, могла бы еще жить; ведь, она была вовсе не так стара. Вот он теперь мучается, погибает, — подумала она про отца, — и, ведь, да… ведь, вот правда, один он всему причиной, может быть, даже причиной и смерти доброй императрицы! Он знал, что она очень больна, что ее непременно лечить нужно, а скрывал ото всех ее болезнь, разуверял ее самое, и вот теперь наказан за все это!
Но усталость сделала свое дело: мысли Гедвиги стали обрываться и путаться. Она засыпала, и в дремоте ей мерещился веселый, роскошный бал. Сама она одета в драгоценное платье, покрытое бриллиантами, кругом все улыбаются ей, почтительно склоняются перед нею, важные лица подходят к ней и говорить ей комплименты…
Она опять просыпалась и думала: неужели все это прошло навсегда? Неужели оно никогда не вернется?
Нет! Не может того быть, вернется, должно вернуться!..
Бирон тоже не спал. Напротив, тяжелое, странное оцепенение, в котором он находился весь день, теперь вдруг прошло, он все сообразил и понял. Первое отчаяние, охватившее его, выразилось слезами и рыданием. Но даже и в своем теперешнем положении он не мог долго отдаться серьезному чувству, он вдруг, быть может, в первый раз после многих лет, оказался самим собою: все явившееся в его характере вследствие необыкновенного положения, в которое он был поставлен, исчезло. Он уже не был высокомерный, гордый герцог Курляндский, он снова превратился в митавского конюха. Он не возмущался даже и не считал себя униженным тем, что с ним так поступали, что на нем синяки и ссадины от солдатской потасовки. Смириться духом и понять, что над ним совершается вполне заслуженная кара, — он тоже, конечно, не мог; он думал только о том: что же теперь ему делать и как вывернуться?
Соображая и обдумывая, он пришел к успокоительному убеждению, что вряд ли его казнить будут, что, наверно, ограничатся только ссылкой. Он хорошо знал характер Анны Леопольдовны, знал, что, в сущности, она добра, что ей делается дурно при одной мысли о крови.
«Конечно, они начнут следствие, — думал Бирон, — и вот тут-то нужно хорошенько действовать мне. О! Я еще не дам вам торжествовать надо мною! Я еще многое выведу на чистую воду! Я еще удружу кой-кому, а, главное, тебе удружу, проклятый Миних! Ты увидишь, что даже свергнутый и заточенный я еще могу бороться с тобою!»
Он стал обдумывать подробно все свои будущие показания, все обвинения, которые он будет взводить на многих. Он знал, что некоторые из этих обвинений будут очень вески и доказательны, и в мыслях о том, как еще много может он зла сделать, он находил наслаждение.
С этими мыслями он и заснул под утро.
Но долго спать ему не пришлось, скоро явились офицеры и сказали, чтобы узники сейчас же собирались, что их велено везти в Шлиссельбург.
Герцогиня стала стонать; Гедвига помогла ей одеться потеплее, и в то же время заботилась о своих узелках.
Принц Петр, еще вчера наследник Курляндии и предполагаемый жених цесаревны Елизаветы, мрачно, озлобленно и высокомерно глядел на всех и ни одного слова не сказал в утешение матери. Младший его брат, Карл, любимец покойной императрицы, бывший с восьмилетнего возраста кавалером орденов Александра Невского и Андрея, усыпанного бриллиантами, теперь оказался просто испуганным, плачущим ребенком.
Через несколько минут Бирон был готов. Он так и остался в своем халате, а сверх халата на него надели его роскошный плащ, подбитый горностаем, в котором он обыкновенно разъезжал по городу. Но он даже не заметил, что на него надели, не заметил, что этот плащ был новой над ним насмешкой.
Под конвоем вывели арестантов из монастыря и усадили в карету. На широкие козлы, вместе с кучером, сели два офицера и оба держали в руках заряженные пистолеты. Грузная карета медленно покатилась по улицам. Народ собирался ей навстречу, бежал за нею. Сквозь широкие окна кареты так и бросался в глаза яркий, знакомый всему Петербургу, плащ Бирона.
Герцог нахлобучил на глаза меховую шапку, чтобы только его не видели и чтобы самому никого не видеть. Народ кричал:
— Покажись! Покажись! Как твое здоровье, государь Бирон? Скатертью тебе дорога! Покажись, покажись на прощанье! Дай на себя еще разок полюбоваться!
Судорожно тряслись побледневшие губы Бирона, все лицо его кривилось, глаза наливались кровью, он сжимал кулаки и в бессильной ярости шептал: «проклятые!»
Многие из толпы, выходившей навстречу Бирону, помнили еще другой день и другую карету, в которой, так же закутавшись и нахлобучив шапку, сидел другой изгнанник — всемогущий князь Меншиков.
Тогда тоже и Александру Даниловичу кричали: «покажись-ка!» Но все же далеко не все, вышедшие глядеть на печальный меншиковский поезд, посылали вслед павшему вельможе проклятия. Тогда были люди, решавшиеся и пожалеть его. Эти люди сознавали, что он виноват, что он по делам наказан, но все же они знали и о его заслугах; все же они знали, что это наказан большой русский человек, много делавший для земли своей и только попутанный бесом.