Ариадна Васильева - Возвращение в эмиграцию. Книга первая
Во время этих разговоров часто присутствовал Фима и тоже задавал вопросы, когда Саша оказывался повергнутым на обе лопатки.
— Вы место, ну, где вы будете разыгрывать все эти ваши драмы и комедии…
— Вот, — перебивала мама, — вот так и назовем — «Театр драмы и комедии»!
— Прекрасно, — терпеливо соглашался Фима, — вы место для театра уже нашли?
— А что, — опасливо поглядывал на маму Саша, — здесь могут возникнуть сложности?
— Нет, зачем же сложности, — Фима поворачивался в его сторону всем корпусом, — но я бы посоветовал вам найти богатого коммерсанта…
— Это еще зачем? — брезгливо оттопыривала нижнюю губку мама.
Искусство и коммерция были для нее понятиями совершенно несовместимыми.
— Затем, что ваш распрекрасный театр кто-то же должен финансировать. Хотя бы на первых порах. Без денег вы прогорите.
— А почему это мы с места в карьер прогорим? — возмущалась мама. — Мы еще ничего не сделали, а вы уже отпеваете.
Фима набирал в легкие воздух, доставал записную книжечку, брал карандаш и задавал маме совершенно неожиданный вопрос.
— Дорогая Надежда Дмитриевна, просветите меня. Скажите, как велико в Париже число русских эмигрантов.
— Ну, этого никто не знает. Во всяком случае, много.
— Двести? Триста?
— Да нет же, несколько тысяч, наверное.
— Добре. — Фима задумчиво водил карандашом по усам. — Добре, берем зал на триста кресел.
— Нет, это мало, — прищуривалась мама, — пусть, по крайней мере, пятьсот.
— Четыреста, — торговался Фима и заносил в книжечку эту цифру. — Итак, — клал книжечку на стол и откидывался на сиденье, — к вам пришли четыреста русских эмигрантов…
— Почему только русских?
— Простите, а французам это зачем? Или вы по ходу действия будете выкрикивать в рупор перевод?
— Ах, да, — терла мама лоб кончиками пальцев, — они же не поймут.
— Итак, вы привлекли в свой замечательный театр четыреста русских эмигрантов. Все они с наслаждением посмотрели на страдания принца Гамлета. Теперь скажите, положа руку на сердце: все эти люди придут на это же самое представление еще раз?
— На Гамлета — нет.
— Прелестно. Значит, чтобы эти четыреста человек снова пришли в зрительный зал, нужно что? Нужен новый спектакль.
— И поставим.
— Надежда Дмитриевна, вы же умная женщина, вы же лучше меня знаете. Постановка стоит денег. Декорации там всякие, художества, финтифлюшки. И потом, насколько я понимаю, господам артистам надо платить жалование.
Вот тут Фима и проигрывал. Всю его тщательно продуманную атаку мама разбивала одним взмахом руки.
— Вы плохо знаете нашего брата артиста! — гордо парировала она, вздергивала подбородок и смотрела из-под дрожащих от негодования ресниц, — ни один из них, слышите, вы, расчетливое создание… Ни один из них даже не подумает просить жалование, пока театр не встанет на ноги.
— Даром будут работать?
— Не даром, не даром, вы, человек с булыжником вместо сердца, а во имя святого искусства!
— Ну вот, обижают бедного еврея, — улыбаясь, сдавался Фима и прятал так и не понадобившуюся книжечку в карман.
Он внимательно вглядывался в просветленное мамино лицо.
— Помогай вам Бог, дорогие мои. Помогай вам Бог. Я, наверное, действительно чего-то не понимаю.
Финансировать театр мама так никому и не предложила. Богатым русским это было совершенно не нужно. Искать меценатов во французской среде нечего было и пытаться. Французам, тем более, была совершенно безразлична идея возрождения русской культуры. В результате мамин театр просуществовал два с половиной года на… Сашин шоферский заработок.
Собрания артистов проходили уже не у нас, не на Вилла Сомейе, поэтому всех подробностей организационного периода я не знаю.
К весне набралась труппа из двадцати пяти человек. Был заключен договор об аренде зала на улице де Тревиз, составлен репертуар. Театр должен был начать функционировать с октября, а за лето артисты решили поставить «Вишневый сад».
Репертуар с самого начала обещал быть солидным, хоть и повторявшим все некогда поставленное и сыгранное в России. Брали «Человека с портфелем», «Даму из Торжка», «За океаном», «Без вины виноватых», «Макбета», ставили нашумевший в Париже спектакль по Леониду Андрееву «Тот, кто получает пощечины». Шла «Анна Кристи», из новых советских пьес взяли «Квадратуру круга» Катаева и «Зойкину квартиру» Булгакова.
Наступило жаркое лето. Мучительная учеба, к моей великой радости, благополучно завершилась. Я перешла в следующий класс не с такими уж скверными баллами. Весь июль мы с Мариной прослонялись, как неприкаянные, в саду, где листва казалась жестяной в недвижном и душном воздухе. Играть было не с кем. Петю и Тату увезли в Ниццу. Соседские дети тоже разъехались.
Наконец, первого августа с писком и песнями гайды уехали с Лионского вокзала на юг, снова на остров Святой Маргариты.
За зиму я не выросла ни на вершок, все старое обмундирование пришлось впору, а новые эспадрильи Саша, так уж и быть, купил.
В камеру Железной Маски мы с Мариной по ночам больше не бегали, а Инна, убедившись в нашей уникальной способности держаться на воде, махнула рукой, только изредка поднимала от книги голову и на всякий случай покрикивала:
— Наташа, Марина, не увлекайтесь!
— Мы тут! — кричали мы в ответ и махали высунутыми из воды руками.
Сверкали брызги, сияло солнце, набегала на берег волна. Одна, другая, до бесконечности. По берегу ходили девочки, собирали цветные камешки.
Начало театрального сезона сложилось прекрасно. После первого же спектакля о мамином театре заговорили. Газета «Возрождение» приветствовала это еще одно «прекрасное начинание — признак оживления русской культуры за рубежом». Растроганная публика приходила за кулисы со слезами благодарности, засыпала артистов цветами.
Но сама по себе артистическая жизнь была сплошной мукой. В арендуемом зале проходили только генеральные репетиции и шли спектакли. Два представления в месяц. Этого было явно недостаточно, чтобы окупить расходы. Репетиции же устраивались по вечерам на дому у кого-либо из артистов. Все эти люди в дневные часы служили кто в ресторане кельнером, кто на киностудии гримерами или статистами. Режиссировали по очереди В. М. Дружинин и Г. С. Громов.
Прошло немного времени, и, за неимением более подходящей кандидатуры, меня назначили на роль Генриха в пьесе «За океаном». В труппе не было молодежи, а молодость наших артистов кончилась, разменялась в переездах, в поисках работы, на саму работу, не имевшую никакого отношения к театру. Большинству было около сорока или за сорок.
И вот мы с мамой едем на квартиру к Немировой. Это была старейшая и опытная артистка, у нас она играла старух.
Я не замечала толкотни в метро, не видела, куда идем. Перед глазами плыли точечки, душа уходила в пятки. Страшно было. Вдруг осрамлюсь, не понравлюсь, и меня не возьмут. Следом за мамой без памяти поднялась на четвертый этаж и стала раздеваться в полутемной прихожей.
— Что это у тебя руки, как ледышки? — спросила мама и повела меня в комнату.
Оттуда накатывала волна веселого говора.
Когда дверь открылась, вся эта говорильня обрушилась на нас. Я попала в чьи-то объятия, меня затормошили, над головой заахали, кто-то, словно из живота, вещал гулким басом:
— Нашего полку прибыло! Вот вам и молодая смена!
Народу в комнате было! Невероятно, как они все там помещались. Все стулья были заняты, сидели по два человека в креслах, кто мостился на ручках этих кресел, кто пристроился на полу, на коврике, кто на подоконнике. Меня запихнули в угол дивана и оставили в покое.
Руки согрелись, я стала разглядывать всех по очереди. В «Вишневом саде» я многих видела на сцене, а вот так, вблизи, в первый раз.
Напротив меня сидела Добровольская. Это она играла Аню. Она была самая молодая, лет тридцати пяти, красивая, с необыкновенно светлыми глазами. Возле нее, на ручке кресла, как амазонка, устроилась маленькая, подвижная Дора Леонтьевна Читорина. Ее как раз и прочили на роль Генриха, но она отказалась.
— Опомнитесь, господа, мне сорок три года. Пора и честь знать — играть мальчиков.
Но деваться некуда, мальчиков она больше не играла, а роли молоденьких девушек ей доставались, и театр при этом никогда не проигрывал. Да все они были хорошими артистами. Я думаю, на плохих просто не стали бы ходить. Единственным, на мой вкус, недостатком, причем они все им страдали, был излишний пафос. Во страстях играли. Повзрослев, я на эту тему часто спорила с мамой. Она говорила:
— В театре не может быть и не должно быть никакого реализма. Реализм вон — на улице. Иди и наслаждайся. А театр есть театр. Там все условно.