Всеволод Крестовский - Петербургские трущобы. Том 1
Князь, бессознательно вскочивший с места при ее появлении, как провинившийся школьник, стоял неподвижно — смущенный, озадаченный, растерянный до последней крайности. Он не мог собраться с мыслями, не мог сказать ни одного слова. А тут еще из соседней комнаты обличающие стоны жены раздаются. Он струсил и искренне желал провалиться сквозь землю.
— Что ж ты не приезжал ко мне?.. Ведь я одна, совсем одна, пойми ты это!.. Я ведь измучилась, ждавши тебя, — продолжала лепетать больная, не замечая, от наплыва своих ощущений, этого неподвижного смущения и холодности князя. — Мне так хотелось видеть тебя, взглянуть бы только на тебя, слово услышать — ведь мне тяжело, невыносимо… я, как в лесу, ничего тут не знаю… А ты — хорош, и не едешь и слова не напишешь!.. Ну, да я не сержусь теперь… я не сержусь… Я люблю тебя… Я — мать. Ну, обними, ну, поцелуй свою Анну!.. целуй меня — теперь ведь мы одни с тобой. Да что же ты стоишь? Что это с тобою? Дмитрий, что с тобою?.. — отшатнулась она через минуту, с изумлением вглядываясь в смущенную фигуру опешившего князя, ни одним словом, ни одним взглядом и движением не ответившего сочувственно на ее беззаветно-искренний порыв.
— Княжна… извините… я не один, я не один… Уйдите… нас могут увидеть… уйдите, княжна… — бормотал он, кое-как собравшись с силами. Слова дрожали, путались на его языке.
— Княжна… уйдите… Да что это с тобою, Дмитрий, что это за слова ты говоришь?.. Господь с тобою, опомнись!.. — еще порывистее отшатнулась Анна, глядя во все глаза на Шадурского.
— Уходите же, бога ради, я вас прошу!.. — настаивал между тем тот, стараясь отвести от себя ее протянутые руки… — Вы забываетесь… нас увидят… что могут подумать?..
Перетрусивший Чайльд Гарольд говорил уже окончательные глупости, которые какими-то проблесками мелькали у него в голове и сами собою, бессознательно как-то, подвертывались на язык.
— Так это-то твой привет матери твоего ребенка? — проговорила она, по-видимому, спокойно, однако, в сущности, с колюче-горьким чувством в душе.
— Я не один… я не один здесь, — повторял князь, со страхом озираясь на дверь, из которой каждую минуту могла появиться акушерка.
— А! ты не один здесь?.. Да, я слышала!.. я по голосу узнала ее… по этим крикам догадалась, что это — ваша жена, — говорила княжна все тем же наружно-ровным и спокойным голосом.
У князя все лицо передернуло, словно от внезапной ожоги. Этого-то только он и боялся… «Черт возьми, узнала!.. Стало быть, не скроется… стало быть, узнают все!» — мелькало у него в голове — и это мелькание прожигало мозг, вызывало краску стыда и хватало за сердце. Паче всего князь страшился, чтобы не пронюхали как-нибудь скандала с его законной супругой.
— Стало быть, кончено. Все кончено между нами. Покорно благодарю, что вы наконец-то раскрыли мне глаза… Жаль, что поздно немного… Ну, да все равно! Теперь я хочу знать, где мой ребенок, что сделали вы с моим ребенком? — спрашивала княжна уже строгим и холодным тоном.
— Завтра… завтра все узнаете… завтра я напишу… заеду… только уйдите, умоляю вас!.. Уйдите же! — почти крикнул он, выведенный наконец из себя своим отчаянным положением. Он боялся также, чтобы немка не застала его вместе с княжною и чтобы через это не открылся настоящий виновник беременности этой девушки.
Княжна холодной и презрительно-сострадательной улыбкой встретила его отчаянную выходку.
— Вы очень боитесь моей встречи с княгиней Шадурской? — не без иронии спросила она. — Извольте. Я вас избавлю от нее. Можете быть покойны: того, что происходит с нею в той комнате, через меня никто не узнает: я честнее вас.
Анна направилась к двери. Шадурский на цыпочках шел за нею, стараясь выпроводить поскорее неприятную гостью. В коридоре, куда вышел вместе с княжною, притворив за собой дверь, он почувствовал некоторое радостное спокойствие: «Наконец-то, слава тебе, господи, счастливо отделался, и кажись — навсегда». Тут уже, видя, что главная беда почти миновала, ему вдруг захотелось немножко порисоваться с романической стороны, хоть чем-нибудь скорчить из себя порядочного человека, хоть как-нибудь сгладить гнусное впечатление последней сцены.
— Прости… прости меня, Анна! — нарочно поглуше и подраматичнее прошептал он, стараясь схватить руку девушки.
Она увернулась от князя и отвела его руку.
— Бог с тобой, Дмитрий! — прорвалось у нее рыданье. — Я твоего зла не хочу помнить… Только дочку… Бога ради, дочку мне!
И с этими словами она скрылась за дверью своей комнаты.
Час спустя все уже было кончено.
Княгиня разрешилась мальчиком. Ребенок, несмотря на преждевременное появление свое на свет, был жив и даже здоров.
Шадурский сунул сторублевую ассигнацию в руку немки, бережно укутал в шаль и салоп свою супругу и почти на руках снес ее в карету, к вящему изумлению акушерки, которая, глядя на все это, только ахала да чепчиком своим из стороны в сторону покачивала.
Ребенок остался у нее на воспитание. Больная, по-видимому, была спокойна и молча сидела, откинувшись в угол кареты.
— Вы никогда больше не увидите вашего ребенка, — холодно и внятно проговорил наконец Шадурский, стараясь сделать голос свой тверже и металличнее. Он и тут рисовался.
— Но где же этот несчастный ребенок будет находиться, по крайней мере? — слабо спросила больная.
— Этого вы также никогда не узнаете! — порешил Дмитрий Платонович.
— Но это бесчеловечно!
— Совершенно согласен с вашим мнением…
— Наконец, это гнусно — шутить таким образом!
— Не гнуснее вашего поступка! — с улыбочкой в голосе возразил Шадурский. — Впрочем, все, что я могу сказать вам, — прибавил он минуту спустя, — так это то, что вы были у той самой акушерки и под тою самою кровлею, где находится теперь княжна Чечевинская. Таким образом — вы совершенно сравнялись с этой женщиной. Впрочем, нет! Виноват, вы хуже ее! вы — любовница лакея! — заключил он с ядовитою желчностью и, после этого, во всю остальную дорогу не проронил более ни одного уже слова.
XX
АРЕОПАГ НЕПОГРЕШИМЫХ
Через десять дней после этого происшествия княгиня Татьяна Львовна чувствовала себя уже настолько хорошо, что могла в постели принимать визиты добрых своих приятельниц, являвшихся к ней осведомиться о здоровье.
Для света княгиня была больна какой-то febris[112] или чем-то вроде застужения, воспаления и т.п., — словом, одною из тех болезней, которыми всегда удобно можно прикрываться.
Около ее постели сидели m-me Шипонина со старшей грацией, сорокалетнею девою, баронесса Дункельт и еще два-три дипломата в юбках — особы все веские, досточтимые, авторитетные и вообще очень компетентные в делах мира сего.
Князь Дмитрий Платонович, все время не говоривший с женою, только из приличия отправлял к ней ежедневно своего камердинера осведомляться о здоровье. Теперь же он в первый раз нашел нужным прийти к ней лично — потому, нельзя же: княгиня уже принимала своих приятельниц.
— Как вы чувствуете себя нынче? — спросил он, вежливо целуя ее руку и с видом участия — в той, однако, дозе, насколько это было нужно и прилично.
— Сегодня мне гораздо лучше, — мило ответила княгиня, и мило опять-таки настолько, насколько могло это быть допущено в приличном супружестве.
— Пароксизм не возобновлялся? — с заботливым участием продолжал Шадурский.
— Благодаря бога, нет… Садитесь и слушайте, — предложила ему супруга, указывая на кресло у своих ног. — Мне сообщают чрезвычайно интересные новости.
— Ах, да, да! это ужасно, это невообразимо! — говорил ареопаг компетентных судей. — Мы говорили о скандале…
— Да! скажите, пожалуйста, что это такое? — любопытно подхватил Шадурский. — Я слышал кое-что, но, признаюсь, никак не могу поверить.
— Можете не только верить, но даже веровать, как в истину, — докторальным тоном заметил один из дипломатов в юбке.
— Неужели же правда? — воскликнул Шадурский, растягивая в знак удивления свою физиономию, которая так и блистала в это мгновение могучим чувством непогрешимого достоинства.
— К стыду и к несчастью — правда! — отчетливо сказала Шипонина, печально покачав головой. — Я сама видела несчастную мать, сама читала письмо.
Замечательно, что сей достопочтенный ареопаг, говоря о скандале, не только не объяснил, в чем он заключается, но даже в разговоре между собою избегал самого слова «скандал», заменяя его безличными местоимениями то и это. Может быть, «ужасность» самого «проступка», а может, и присутствие сорокалетней девственницы связывали ареопагу органы болтливости.
— Подобной безнравственности никогда еще не бывало в нашем обществе! — горячо разглагольствовала баронесса Дункельт, считавшая десятками своих любовников и в том числе присутствующего князя, который тоже во время оно отдал ей должную дань.