Юрий Давыдов - Анатомия террора
Всех она взметнула своей «Барыней». И акцизного, который всхлипывал, и рябого, что стоял раззявив рот, и женщин, таких же, как она, проституток, сестрински обнявшихся на лавке, и городового Сенатского, забывшего закусить, и Сеньку, который оглядывался, как бы делясь своим восторгом, и Никитишну, прижавшую к губам кулачок, точно в радостном испуге. Нил Сизов уже не лежал, не поддерживал голову рукою, он вскочил на ноги. Вот же, проносилось у него в голове, по-скотски живут, а живут, ни хрена им ни книжек не надо, ни царя, ни Бога, и ничего про черный день, потому все дни черные, но уж выдастся минута – отойди, не мешай.
Глядя на этот вихрь, на смерч этот, что рванулся, треща каблуками, рубахами, юбками, Сизов начисто позабыл и свое омерзение вонючей сивушной жизнью подвальных обитателей, и свою снисходительность к «несчастным», «пропащим», и свое высокомерное убеждение, что уж он-то, Нил Сизов, никогда не уподобится им. Он все начисто забыл. Вольницу он видел, освобожденность ото всего, что большинству на свете мило-дорого, и ему уже не только хотелось быть таким же бесшабашным, но он уж вроде был таким. Жизнь – копейка, голова – ничего! И хмельной вином, хмельной этим смерчем, Сизов тоже сорвался в пляс, два пальца ткнул в рот и засвистал, засвистал.
Все выпили, ни косушки на похмелку, пролито было и наблевано, кто-то, рыдая, стучал по столу, Сенька-мазурик тряс акцизного, потому что плешивый лез целовать Маньку Козу. Наконец все утихло, угомонилось, улеглось.
Свечи чадно гасли, ночлежка выдыхала перегар. В котельной печи остывали. Нил, казалось, различал шорох умирающих головешек. Сквозь шорох вилась мелодия «Барыни», туго закручивалась в затылке, теперь надоедливая, однообразная, никчемная, мучительная: «Сударыня, барыня, сударыня, барыня». И снова, и сызнова... Он стал думать о Мите, об арестном доме, о матери и Саше. «Саша, – думал он, – Сашенька-то меня любит, очень она меня любит...» Но и в сладость мыслей о разделенной любви вплетался, путая их, мешая, все тот же чертов мотив «Барыни».
Сизов забылся. Снилось ему что-то темное, неотчетливое, душное.
Происшествие в Смоленских мастерских огорчило Златопольского как нелепость, как несуразица. Огорчил и арест Дмитрия Сизова. Они оба, эти Сизовы, были ему симпатичны. Он усматривал в них родство с Тимофеем Михайловым, повешенным на Семеновском плацу, с Тимошей, которого прокурор назвал «апостолом петербургских рабочих». Разумеется, Сизовы еще не были «апостолами», но они, несомненно, были из того же крутого теста, и Златопольский говорил товарищам, что на них можно положиться.
Прослышал Златопольский и о том, что младший Сизов улизнул от жандармов. Однако попытки отыскать Нила кончились ничем. Анна Осиповна с суровой отчужденностью приняла Златопольского. То ли ненавидела «совратителей», то ли опасалась подвоха. В глазах ее было столько враждебности, что Савельич не досаждал расспросами.
Время шло. Златопольский думал, что Сизовмладший совсем убрался из Москвы, да уже и забывал симпатичного малого, любителя серьезных рассуждений о социализме и Парижской коммуне. Но вот однажды в разговоре с Александровым был упомянут некий «новый слесарь».
Александров, кузнец с завода Бромлея, устанавливал подпольные связи с гюбнеровскими ткачами. Ткачи, хоть и бунтовали недавно и опять собирались бунтовать, в кружок тянулись со скрипом. Александров ругательски их ругал, превознося до небес сознательность металлистов. «Нового слесаря» помянул он вскользь: парень-де лет двадцати пяти, работник хоть куда, но держится волком и в трактир «Плевна», где гюбнеровские получку отмечают, никогда не заглядывает. Златопольский выслушал все это вполуха.
Потом, неделю, верно, спустя, Савельич в каком-то разрыве своих повседневных обременительных забот смекнул, что странное поведение гюбнеровского слесаря должно чем-то объясняться. Может, в охранном запугали, мучается парень? Ведь стараниями Судейкина такие вот затравленные объявились на питерских заводах, ну и Москву, кажется, не минула чаша сия. Предположение это казалось Златопольскому верным, и он пожалел неведомого слесаря.
Поздним вечером – светло было от полной луны, – когда на фабрике пошабашили и ткачи устало и словно бы нехотя вываливались из ворот, Александров исполнил просьбу Савельича – показал ему издали «этого самого волка».
Златопольский сразу признал Сизова, однако не окликнул, виду не подал, привычно подчиняясь законам конспирации. Александров смотрел на Савельича вопросительно. Златопольский равнодушно пожал плечами, и они разошлись.
Нил шел изнуренной походкой, не останавливаясь, чтобы закурить и осмотреться, не прибегал ни к одному из тех приемов, каким нелегальные обнаруживают слежку, и Савельич мысленно укорил Сизова за неконспиративность. Яловые сапоги, в которых шагал Сизов, тоже не остались без внимания Златопольского. Он улыбнулся: «Цеховые традиции». В отличие от ткачей, от ремесленников настоящие заводские валенками пренебрегали, валенки для «серых», а они, токари и слесари, знают толк в городском обличье.
Улучив минуту, Златопольский окликнул Сизова. Тот, вздрогнув, косолапо загреб ногой, резко оборотился. Мгновение всматривался – и блеснул улыбкой.
Чайная Клочкова славилась «немецкой» опрятностью, несвойственной московским чайным, но завернули-то они сюда лишь потому, что чайная эта тотчас и приветливо попалась на глаза.
* * *
«Пить!» – силился крикнуть Нил.
Душистый чай, тяни-посасывай... Чер-рт, горло как в песке, язык как тряпичный. И чего мешкает половой? Вот рохля попался... Савельич мигает: езжай, говорит, в Питер, я тебе, говорит, чистый паспорт достану. И вздыхает, душа-человек: рано, говорит, рано тебе, парень, в нелегалы, жизнь, говорит, в нелегалах трудная. А паспорт – не сомневайся, добуду, ищи тебя после, свищи... Горит в горле, пить хочется смерть! Отчего ж половой не идет? Чайники-пузанчики так и плывут, так и плывут, покачиваются; чайная чайком балуется, слышно, как бараночки хрупают. Ну нет сил терпеть...
– Пить, – крикнул Сизов. – Пить дай!
– Ай, може, выпить? – вкрадчиво произнес чей-то голос.
Сизов открыл глаза. Рябой мужичонка в красной рубахе, уперев в руки в полусогнутые коленки, вытянул бороденку.
– Слышь, мастер, ты давай-ка вот что... У тебя жа есть, ты бы дал, а мы эт-та в секунд. А? Гибнем мы, мастер, право слово, гибнем. Выручи ты нас, а?
Ночлежники чаевничали. Городовой громко всасывал с блюдечка, громко вздыхал и сморкался. Акцизный, обреченно уронив голову, грыз баранку. Лица у всех были как из оберточной бумаги.
Нил нашарил в кармане деньги. Рябой алчно осклабился, припрыгнул, закивал:
– Отдыхай, родной, отдыхай, а я тебе сичас пивка, пивка!
Вернулся он «в секунд», не одевшись бегал, в разбитых валенках на босу ногу. Крикнул с порога:
– Эй, мастер! Баварецкое получай да выскакивай: краля ищет.
Сизов про пиво забыл, опрометью вылетел. Что такое? Сама-то сюда, к Красным воротам, никогда не ходила. Не дай бог, с матерью что...
Он схватил ее руки.
– Ну?
– Митя пришел, – сказала Саша радостно, но сразу будто испугалась: водкой разило, такого не бывало.
– Мать ничего? – спросил Нил.
– Здоровы, кланяются, – ответила она с укоризненным вздохом.
– Митя пришел, да? – повторил он, словно сейчас только понял.
– Шапку надень, за воротами подождем, – сказала Саша.
Рассверкался денек – вот оно, Прощеное воскресенье, Масленой венец. Снег – белее Красных ворот. Топчут снег рысаки, пешеходы, коночные клячи, топчут кому не лень, а он сверкает взапуски. По Земляному, что ли? А-а, не все ль равно! Пошли!
Митька отощал, пожух, не блины едал арестантом. Гляди-ка, улыбается Митя, да улыбка-то как с отвычки. Ничего, где наша...
– Так, так, стало быть, клонил к измене? Прохвост, чтоб его кондратий тюкнул. И деньги сулил? Подавись он своими деньгами. И охранным стращал? Так, так...
Ну что про себя сказать? Живу, брат, в «гранд-отеле». Публика, сам понимаешь. А слесарничаю в пекле, Смоленские – рай небесный, честно говорю. Да ладно, это после. Тут вот что: Савельича встретил. Не вру, провалиться мне, не вру. Душевный человек, за таким в огонь и в воду. Ну, встретились, выпало такое. Достану, говорит, паспорт, чистый совсем паспорт. Жалел: нелегальный, объяснял, вечно бездомовный, настороже вечно, глаза сомкнешь – под головой револьвер держи. А как, говорил, паспорт дам, махни-ка в Питер, вот какой совет. Свидание назначил в той же чайной. Жди, сказал, через три дня. И что же думаешь? О сю пору жду. Нету.
«А и хорошо, что нету, – думала Саша, – благодетель какой: “Паспорт достану”! Это что ж такое? Это уж, значит, тайком живи, ни дома, ни семьи». Не-ет, Саше не нравился какой-то там доброхот Савельич. Выдумал тоже: в Питер езжай. Где родился, там и живи. А то – в Питер! И пойдет Нил шататься, перекати-поле. Он, стало быть, в Питер, а она куда?
– Нечего ехать, – с сердцем сказала Саша. – Ты не один... С матерью-то как же?