Юлиан Семенов - Тайна смерти Петра Первого: Последняя правда царя
— И ты к тому же…
— Те, кто тебе служит, — все к тому же…
После долгой, тяжелой паузы Петр спросил:
— Ну а девочки?
— Елисафет тебе преданна, ум в глазах бьется, а за Анечкой доктор Блументроост пущай зорче смотрит, хворь в ней сокрыта. Она, когда позирует мне, в окно смотрит, глаза отводит… Умна и остра, язык — что игла, начнет вдруг веселиться, а потом замрет и руку к сердцу прикладывает, как бы дышать ей тяжко.
— Блументроост сказал, что это с детства у ней, в зрелости пройдет.
— Дай-то Бог…
— Он твердо сказал — замужем пройдет, я верю ему.
Никитин повторил:
— Давай-то Господь…
— Ну а Екатерина Алексеевна? — тихо спросил Петр и кивнул на свой стакан.
Никитин налил до краев, выпил сам, ответил:
— Она — мать твоих детей, наследниц российского престола.
— Не хитри, Иван.
— Она — государыня мне, Петр Алексеич.
— Иван…
— Что ты хочешь от меня услышать? Правду? По глазам вижу — нет! А врать не стану.
— Вот ты и ответил мне. Или нет?
— Петр Алексеевич, я не царского роду, мужик, оттого в моих кровях ничего чужого нет, оттого я Русь по-особому понимаю и всю в себя беру. Никогда еще так трудно людишкам не было, как под тобою, но ведь на бунт не поднимаются! Смуты нету! Чего страшишься? Морщинами весь лоб изрезало, глаза запали, думаешь, верно, поймут ли? Поймут, ты только скажи открыто, что у тебя в сердце наболело…
Петр потер лицо своими большими сухими ладонями, зевнул, сказал лениво (всегда так говорил, когда злился, стыдясь чего-то):
— Принеси-ка луку, соли и стакан водки, мне на свадьбу к поспеловскому Мишке пора, к господам опоздать не зазорно, а к слуге — не след…
4…Сказав Суворову остановить коляску возле костра, где грелись рыбаки, Петр выскочил легко, по-юношески; улыбнулся этому, напряг плечи, ощутил силу мышц, заговорщически подмигнул кому-то незримому, но очень ему близкому; подошел к огню и сел на корягу, хрустко вытянув свои длинные, тонкие ноги.
Артельный, признав Петра сразу же, истово поклонился государю; помня о запрещении падать ниц, потянулся вывернутыми губами к мозолистой императорской руке, но, видать, успел заметить в глазах великана что-то такое, что — словно бы толчком — остановило его.
— Ухой лучше угостил бы, — сказал Петр, подивившись тому, что артельный понял его. — С какой рыбы варишь?
— Судачок, щука да толстопузый лещ.
— Пойдет, — сказал Петр. — И чарку поднесешь?
— Чарки нет, — ответил артельный. — Деньги нет брагу ставить.
— Это ты, выходит дело, жалишься мне на жизнь свою? — поинтересовался Петр.
— Да господи! — воскликнул артельный. — Да лучше, чем у нас, нет на земле жизни ни у одного народа! Спасибо, государь ты наш батюшка, за не-усыпну по нам заботу!
— Не пой, не кенар, — сказал Петр. — Я ж тебя лгать не неволю, чего изгаляешься? Думаешь, не знаю, как туго жить? Знаю. Цена каравая известна мне, у повара Фельтена сам за еду расплачиваюсь, со своего адмиральского заработку. А ну, дай ложку и поболе перцу, вы ж его бегите, как татя: басурманы, мол, вкушают, значит, нам нельзя, грех!..
— Так мы ж ноне против перцу толь на людях, — ответил артельный, — а харчимся им от души, противу цинги способствует, зубы крепко в десне стоят…
Петр оглядел лица рыбаков, столпившихся за артельным, покачал головою, повторил:
— "Толь на людях"… Да садитесь же… В ногах несть правды, мне налейте и сами хлебайте, я вам не в помеху.
Он по-прежнему внимательно вглядывался в рыбаков, в их широко открытые голубые, карие, зеленые глаза; ощущал вопрос, спрятанный в каждом из них; показалось ему, что у молоденького паренька, самого высокого ростом, на носу и лбу высыпало веснушками, да сам же себе и возразил: "Весны хочешь, стар делаешься, к теплу тянет, чтоб через январский перевал поскорее к новому лету скатывало. Не к весне у него веснушки, от природы небось конопат".
— Длинный, — обратился Петр к парню, — тебя как нарекли?
— Пашуткой!
— Павлом, а не Пашуткой! На голову длинней остальных, а кличешь себя блаженным именем! Указа моего не читал?
— Читал, — распрямился парень, — да только несогласный я с ним.
— А так! Нет моего согласия — и все тут! Как папенька меня от себя отличит, коль он Павел?!
— Отличить просто: Павел сын Павла. Красиво? Красиво!
— Пашуткой меня маманя родила, им и останусь! — не сдавался парень, хотя побледнел от волнения, вытянулся ломкой белой струною на синем, набрякшем тяжелой влагою снегу.
— А вот коли у тебя сын родится, ты его как наречешь? — спросил Петр. — Ну, скажем, на Петров день. Значит, Петрушкой, да? И будет он тогда Петрушка сын Пашутки! Ты мне этак империю в державу карликов превратишь! Ты не в том распрямляйся, что со мною, государем, смеешь спорить, а в том, чтоб не Пашуткой тебя в рыло тыкали, а Павлом рекли!
Артельный обернулся к парню:
— Чего споришь?
"Господи, бог ты мой, — горестно подумал Петр, — ну кто, когда и где придумал, что истинно русский тот только, кто евангельскому непротивлению прилежен, жив созерцанием, а не делом, угодным, вишь ли ты, только царству западного антихриста?! Кто и когда эдакое сочинил, пустив в оборот? Не русский, только не русский! Тот, кто страшится русского замаха, русского дела, да и спора русского! Эк Пашутка побелел ликом, когда я его к его ж выгоде позвал; за папеньку оскорбился". Но ведь на спор-то встал! "Мы, русские, созерцатели мира", — передразнил он кого-то очень знакомого ему, но только б вроде через тряпку голос слышен, а лицо рукавом закрыто. — Это святой-то Владимир "смиренный мечтатель"? А кто руки на идолов поднял, прежнюю веру отринул и привел нас ко Христу? Тоже "мечтатель"?! А русские разбойники? Что это, как не спор против косных наших уложений! "Смиренный народ, барину своему преданный"?! А Вассиан Патрикеев? А Никон?! Для него старые порядки никакой цены не имели, ибо прогнили и заветшали из-за всеобщей лености! А почему леность? "Качество" русского? Как бы не так! Не давали русскому — после Новгорода — воли, по рукам и ногам повязали татарскою, привычной к оброкам, буквой, растлили душу холодом приказного отчета, а не радостью живого дела, вот оттого и родилась у моих людей лень: "Страна богата, как-нибудь проживу, чего вертеться, коли нет в этом моей человечьей корысти?!""
Петр принял из рук артельного ковш с ухою; ложка была расписана яркими синими цветами, таких он не видел; привык, что в Архангельске на стол клали красно-желтые или же темно-коричневые, гладкие, без рисунка.
Уху отменно приперчили; губы клеило; пахло морем.
— Благодарствую, — сказал Петр. — Вкусно поварено.
"Когда противники выделяют меня изо всех — они погибель мне готовят, — продолжал думать он неторопливо, ощущая тепло в ногах от близкого костра. — Я — звено в цепи, а не исключение, "оборотень-сатана". Я противу того же встаю, что и этим рыбакам житья не дает! Только ранее власть на Руси не смела новое громко заявлять. Иван растоптал Новгород, извел свободу дела; в смутную годину его прыть с опричной обернулась новой кровью… Одно зло порождает другое. Борис Годунов хотел реформу провесть, да побоялся, татарской был крови, осторожничал шибко, на чужой взгляд оборачивался… А так нельзя в большой политике, тут надо круто и без страха… А батюшка мой чем не бунтарь был супротив ленной дремучести, когда и артистов пригласил, и Ордына-Нащокина приблизил, и Матвеева с его шотландцами, и первую газету решился издать?! Прав Феофан, на пустом месте пустое родится. Коли б не татарское нашествие, не скрылись бы наши песни, сказы и летописи из городских палат в потаенные монашьи кельи, не разбилась бы Русь на кулаки княжеств, не было б "рязанского", "архангельского", "московского", "курского" духа, — был бы дух единорусский; не было б тихой келейной малости страха и огляду, а было б так, как во Киеве, — просторно, широко, громко! Господи, за что ж на нас одних?! Сколько книг успели понаписать, в коих собраны одни лишь за-прещенья?! То — не читай, сие — не смей, то — чужое, сие — дурное! На все, что было до святого Владимира, — тавро! А почему? Кто сказал, что дома надобно было окнами во двор строить?! Кто определил, что коли рукава кафтана до полу, только тогда и есть истинно русский наряд?! Отчего икону можно было писать лишь так, как начали при Владимире? За что глаза художникам жгли, коли они по-своему рисовали?! А ведь те мастера в Божьи очи близко заглядывали, потому как им от него талант даден! Кто определил истинно русское и православное? "Четьи минеи"?!Домострой"? Так он хуже лондонского Тауэру, нет от него людям ни в чем свободы маневра! А как обо всем этом рассказывать рыбакам, господи?! Как объяснить им, что чужое — коли оно хорошее — лучше своего плохого и нет зазору в этом самим себе признаться! Воистину, кто стоит на месте, тот пятится вспять, ибо все вещи в труде, и реки текут, а моря не переполняются. "Фрола Скобеева" б издать, чтоб в каждый город дошло, во многие дома!