Иво Андрич - Барышня
У газды Джордже, здорового, холеного, благообразного господина лет шестидесяти, такие же, как у матери Райки, голубые ясные добрые глаза Хаджи-Васичей. (Целый вечер они не могли насмотреться друг на друга, а как глянут – веки начинают дрожать: он глотает слезы, она плачет.) Голубые глаза удивительно идут к его совершенно седым, аккуратно подстриженным усам и волосам. Он принадлежит к типу старых белградских образованных торговцев, поведение которых и обхождение с людьми отличают достоинство и сдержанность; холодная, но безукоризненная профессиональная учтивость вошла в его кровь и плоть. Поступь у него тихая и плавная, речь скупая, своих мыслей он ничем не выдает (даже по выражению лица их не угадаешь), смотрит прямо в глаза и, как все Хаджи-Васичи, легонько и чуть приметно моргает, да так ласково и весело, что каждый собеседник воспринимает это как знак особого расположения и доверия лично к нему.
Спокойный и в высшей степени счастливый брак связывает газду Джордже с госпожой Персой. Госпожа Перса – крепкая и тучная брюнетка, с быстрым говором и жаркими черными глазами. Ее лицо говорит об уме и предприимчивости, что подтверждают черные усики и густая грива волос. Усилия, затраченные на то, чтобы мудро и честно вести дом и растить детей во время австрийской оккупации, не истощили ее сил и не ослабили ее любви к жизни.
Из дочерей старшая походила на мать, а младшая – на отца. Данка – вылитая мать: пушок над верхней губкой предвещал усики, округлость форм – будущую тучность, а пока еще робкий блеск смеющихся глаз – материнскую жизнерадостность и энергию. Даринка пошла в род Хаджи-Васичей – стройная, со спокойными задумчивыми глазами, в которых не крылось ни печали, ни загадки.
Миша – высокий молодой человек двадцати пяти лет, голубоглазый, как отец, ухоженный и тщательно одетый, пожалуй слишком серьезный и выдержанный для своих лет. Он наверняка не изобретет для государства новой финансовой системы, но столь же несомненно, что он никогда не ошибется в применении существующей. Все на нем аккуратно, все блестит от обилия золотых вещей, которые он носит. Золотой перстень с печаткой на правой руке, золотая табакерка, золотой карандашик на золотой цепочке, золотые часы на золотом браслете на левом запястье. При каждом движении какой-либо из этих предметов скромно и ненавязчиво поблескивает.
Такова была семья, по-родственному радушно принявшая Барышню и ее мать. Госпожа Радойка была совершенно счастлива. В теплой атмосфере семейного уюта она впервые после стольких лет подняла голову и почувствовала себя человеком и с каждым днем становилась все оживленнее и радостней, словно ее из мрачного и душного подземелья вывели на солнце.
И Барышне в первые дни было легко и приятно. Никто не интересовался ее жизнью в Сараеве. Все казалось далеким и забытым. Белград велик, все в нем для нее незнакомо, и она никому не известна. Однако, как только немного отдохнула, она опять стала хмурой и нелюдимой, какой была всегда, и с каждым днем все больше замыкалась в себе. Простой, открытый и веселый дом газды Джордже, где были взрослые девушки, ей очень не нравился. Широта и щедрость во всем – в смехе и речах, деньгах и вещах – оскорбляли и отталкивали ее. Жизнь семьи представлялась ей беспорядочной и хаотичной, необеспеченной и опасной, она приводила ее в смятение, сбивала с толку, путала ее собственные планы. И, видя, что она не в состоянии ни изменить их жизнь, ни навязать им свое мнение, она сгорала от желания как можно скорее оказаться в своем доме, подальше от молодых и веселых родственниц и всего этого шумного и оживленного общества. С нетерпением она ожидала прибытия мебели, которую Весо уже отправил, а пока без устали искала дом на самых отдаленных и тихих улицах, где цены подскочили не так высоко, как в центре города. Газда Джордже, пользуясь своими связями, нашел ей небольшой дом на Стишской улице, а потом предложил еще несколько подобных, и теперь вокруг них велись нескончаемые томительные переговоры.
Особенно тяжело Барышня переносила визиты, которые в доме госпожи Секи, известном своим гостеприимством, были весьма часты, а каждой гостье Сека считала своим долгом представить «сестру Джордже из Боснии» и ее дочку. Вторник же, «jour-fixe»[17] госпожи Секи, был самым ненавистным для Барышни днем недели.
Дом Хаджи-Васича принадлежал к лучшим довоенным зданиям города: одноэтажный и скромный с виду, он был достаточно просторен, отремонтирован и побелен уже после войны, с опрятным двориком и большим садом, где росли фруктовые деревья лучших сортов и низенькие густые сосенки. От соседних домов он отличался и тем, что для кухни за домом, во дворе, было выстроено отдельное помещение. Поэтому в доме только жили, и в комнатах не пахло ни кухней, ни зимними припасами из кладовой. Большая передняя, которая вела в комнаты, была обставлена как гостиная. Мебель была «стильная», то есть сработанная одним из пришлых мастеров, и больше всего напоминала стиль Людовика XV. Кресла обиты темно-красным плюшем, столы и столики на чересчур тонких ножках заставлены вазами, фарфоровыми безделушками и семейными фотографиями. Пол устлан добротным старинным пиротским ковром. По стенам увеличенные фотографии дедушек в фесках и бабушек в тепелуках, а рядом. – репродукция пейзажа Бёклина с кипарисами небывалой величины и мрачным холодным озером.
В этой комнате госпожа Перса каждый вторник устраивала приемы, подобные тем, которые устраивались во многих других богатых и почтенных домах, где имелись дочери на выданье. Для молодежи открывали еще и соседнюю комнату, самую большую в доме, в которой танцевали под граммофон, пока в гостиной сидели и громко беседовали сверстницы госпожи Секи. Они с трудом привыкали к негритянской музыке новых, послевоенных танцев и постоянно спрашивали себя, что еще придумает нынешняя молодежь, прежде чем они успеют повыдавать дочерей и тем переложить заботу на чужие плечи.
В то время многие дома в Белграде в полном смысле слова «открылись» и для хорошего и для дурного, для любого поветрия и любого гостя, а чаще всего для случая – этого самого ненадежного друга. Новое общество, которое складывалось из бел-градцев и все возрастающего числа приезжих и которое гомозилось на узком приподнятом языке земли между Савой и Дунаем с их крутыми берегами, еще не обладало ни одним из обязательных атрибутов настоящего общества – не было ни традиций, ни единых взглядов на жизнь, ни схожих склонностей, ни сложившихся форм общения. Это была своевольная пестрая армия, учинившая набег на город с тем, чтоб в содружестве с так называемым избранным белградским обществом воспользоваться редкой конъюнктурой: крушением политической и общественной системы и одной из величайших в истории военных побед. Несомненно, что за долгие годы существования Белграда на столь стесненном пространстве никогда не собиралось столько людей, объединенных общностью интересов, но так мало между собой связанных и по существу совершенно различных. Четырехлетняя мировая война сняла с места этих людей, по рождению и воспитанию принадлежавших к разным социальным слоям Балкан и Средней Европы, разным верам, расам и родам занятий, а волна великой победы занесла их сюда, и все они теперь стремились вознаградить себя за жертвы и труды, которые им пришлось при различных обстоятельствах возложить на алтарь победы во всех армиях мира, на всех четырех континентах. Поток пришельцев хлынул на однородное и малочисленное старое белградское общество, которое было не в силах их ассимилировать, но и не желало в них растворяться. Подвергнутое тяжкому испытанию, от которого зависела его дальнейшая судьба, после огромных страданий и усилий, превосходящих его возможности, оно находилось сейчас в состоянии лихорадочного возбуждения и полной растерянности перед этой лавиной людей, обычаев и идей. Не в состоянии отличить хорошее и полезное от вредного и ненужного, оно само начало сдавать и терять собственное лицо. Естественно, что в таких условиях ничьи стремления не были ясны и понятны, ничьи заслуги не могли быть оценены по достоинству, ничьи иллюзии – распознаны, домогательства – отвергнуты, а права – утверждены и надежно закреплены. Никогда не было поры лучшей и почвы более подходящей для обмана и самообмана!
Барышня любыми путями старалась уклониться от этих приемов. По вторникам во второй половине дня у нее всегда или оказывались какие-то дела в городе, или она запиралась в своей комнате. Танцующая молодежь, казалось ей, была без царя в голове, а пожилые дамы в гостиной – выжили из ума. Но дело не ограничивалось лишь вторниками. Жажда развлечений, которая несколько позже охватила весь Белград, уже захлестнула богатые дома. Неодолимая тяга к возможно более пестрому и более шумному обществу, к полутемным комнатам, набитым галдящей толпой, распространялась все шире. Почти на все праздники или по любому другому удобному поводу в доме Хаджи-Васичей после ужина собиралось общество. Танцевали под граммофон, шутили, пели, а кроме того, вели беседы о политике, искусстве, о недавнем прошлом, которое представлялось возвышенной драмой со счастливым концом, и о будущем, которое было неисчерпаемой и благодарной темой. Барышня сидела при этом хмурая, в тягость и себе и другим. Она оживлялась, лишь увидев среди гостей кого-нибудь из стариков, отцов этих детей, что танцевали или спорили. С таким гостем она немедленно заводила разговор, тихо и осторожно выспрашивая его об обмене старых банкнот или о ценах на дома и земельные участки. От молодых людей ее отталкивало все: их танцы и развлечения, их разговоры и споры. Все, что ей приходилось видеть и слышать, коробило ее и вызывало у нее какое-то неприятное чувство, в котором были и презрение, и злость, и страх. Однако Барышня заставляла себя вслушиваться хотя бы в их разговоры на серьезные темы.