Юрий Нагибин - Музыканты. Повести
Не искушая судьбы, маркиз в тот же вечер покинул Веймар. Он вернулся во Францию, но, боясь, что и сюда дотянется длинная лапа с пистолетом, почел за лучшее перебраться в Новый свет.
Он неплохо устроился там, открыв неожиданную прелесть в полуцивилизации. При всей своей эрудиции, талантах и остроумии он оставался в Европе одним из многих, слава его не выходила за пределы гостиных, здесь же оказался единственным. Он поселился в Бостоне, и чтобы полюбоваться им и послушать его искрящуюся, непонятную и тем особенно притягательную речь, приезжали туземцы из таких далеких «пуэбло», как Нью-Йорк, Филадельфия, Балтимор.
Маркиз хорошо прижился в этом мире, усвоил местные обычаи, чуть-чуть — привычки и манеры, ровно настолько, чтобы польстить аборигенам, но не утратить своего пряного своеобразия, он не научился лишь читать газеты, которых здесь выходило без числа, хотя все были на одно лицо: много скучнейшей политики, сухой биржевой цифири, до одури — рекламных объявлений, обширный отдел происшествий, уголовная хроника и раз в неделю — сопливый нравоучительный рассказик. Но и в газетах случается полезное, особенно в отделе текущих событий. Маркиз ненавидел самый запах типографской краски, напоминающий запах мочи, у него в доме газеты были под запретом. А зря. Иначе не оказалась бы для него столь ошеломительной встреча с Голицыным на одной из улиц Бостона, куда тот приехал с концертом. Не было сомнений: кровопийца последовал за ним в Америку, чтобы получить свой долг.
С первым же пароходом маркиз отплыл на родину. Здесь он скрылся за стенами глухого монастыря под Ла Рошелью, где вскоре принял постриг. В свободное от монастырских обязанностей время он писал книгу о романской архитектуре, благо вокруг было столько прекрасных образцов, но не кончил ее, ибо во всем оставался дилетантом, то есть человеком, не знающим завершающего успеха.
Конечно, Голицын и не думал преследовать маркиза. Он вообще забыл о трагикомической дуэли. Если б Голицын сосредоточивался на подобных пустяках, то давно бы поник под грузом впечатлений, на которые не скупилась судьба. Он умел жить данной минутой, жить с полным напряжением душевных сил, искренне, горячо, порой неистово, но когда эта данность исчерпывала себя, он к ней уже не возвращался. Протяженным в его жизни оставался лишь хор, давший ему в конце концов полное совпадение с собственной сутью. Все остальное — пена. И пена не пустяк, коли из нее родилась Афродита, коли она вскипает над бокалом золотого аи. Но остроумный маркиз не был даже пеной, так — пузырьком, надувшимся и сразу лопнувшим.
Коронация прервала так плодотворно начавшееся путешествие. Князь поспешил на родину, чтобы в последний раз (о чем он еще не знал, да и знать не мог) покрасоваться в камергерском мундире на дворцовых торжествах.
Натешив свое тщеславие на этот раз удивительно быстро, что отражало известный нравственный сдвиг, Голицын испытал звериную тоску по жене и детям и с обычным нетерпением, какое вкладывал во все свои поступки, не списавшись с женой, помчался в Огарево. По роковой игре судьбы, чем тоже не бедна жизнь Голицына, сходное чувство испытала Екатерина Николаевна и отправилась в Салтыки, думая застать мужа. По пути она заглянула к Рахманиновым и узнала, что Голицын промчался из Петербурга прямо в Огарево.
Голицын притягивал к себе недоразумения, нелепицы, всевозможный вздор, как магнит — металлические стружки. Не обошлось без этого и по пути в Огарево. На каком-то постоялом дворе он приметил изящно одетого господина явно не русской наружности, пытавшегося объяснить хозяину, чтобы тот подал самовар.
Князь пришел к нему на помощь. Он оказался учителем музыки Медвейсом, приглашенным княгиней Голицыной для обучения дочерей игре на рояле. В Огарево он пробирается с великими муками из-за полного незнания русского языка. Голицын назвал себя и предложил ехать вместе. Медвейс возликовал — кончились его муки! Но в дороге он понял, что настоящие муки только начинаются. Виной тому громадный живот князя. Бодрствуя, Голицын следил за своим чревом, не позволяя слишком распространяться, но стоило задремать, гора наваливалась на Медвейса и загоняла в угол, грозя задавить.
Не выдержав, Медвейс постарался намекнуть князю на те притеснения, которые вынужден терпеть, но сделал это в льстиво-замаскированной форме:
— У вашего сиятельства редкий, небывалый по величине живот!
Голицын намека не понял.
— Ну, что там! — отмахнулся благодушно. — Сходишь в церковь — живота как не бывало.
Медвейс вытаращил глаза.
— «Отдадим господу живот наш», — с усмешкой пояснил Голицын.
В переводе соль остроты пропала, пришлось втолковывать французу, что на церковном языке «живот» и «жизнь» — синонимы. Нет ничего неблагодарней, чем объяснять остроты, и князь чуточку обозлился на Медвейса. И когда француз сказал, что намерен всерьез заняться русским, Голицын любезно предложил: мол, зачем время терять, начнем прямо сейчас. Медвейс рассыпался в благодарностях.
— Обычное русское приветствие, — учительским голосом начал Голицын. — Поцелуй меня в…
— Поцелюй менья в… — старательно повторил Медвейс.
— Неплохо. Только не «менья», а «меня». Теперь: «Как ваше здоровье?» Это совсем просто: мать твою так!..
— Мать твою так! — радостно вскричал Медвейс.
Русский язык вовсе не так труден, как ему казалось.
Ехали медленно, но обучение шло споро. На другое утро, проснувшись в возке, князь был приветствуем свежим голосом француза:
— Поцелюй меня в…!
Князь вспыхнул, но вспомнил о вчерашнем уроке и похвалил Медвейса за хорошую память. После легкого завтрака обучение продолжалось в том же духе. Медвейс оказался на редкость способным учеником — ухо музыканта. Для разнообразия князь научил его скороговорке, выдав ее за признание в любви: «Эта река широка, как Ока. Как так Ока? Так, как Ока!». Медвейс бубнил ее без устали, пока князь снова не заснул.
Карета легко катилась лесной усыпанной хвоей дорогой, и тут живая, дышащая гора обрушилась на Медвейса, и он понял, что не дотянет до того часа, когда князь отдаст господу живот свой. Задыхаясь, он с усилием распахнул дверцу и выпрыгнул наружу. Хорошо было идти по упругому спрессованному игольнику! Меж сосен и елей, под голубыми ситцевыми небесами зазвучала веселая французская песенка: «Прости, моя Лизетта, прости за то, за это»… Как ни хорошо идти по лесной дороге, но ехать еще лучше, и ямщик, не заметивший, что Медвейс вышел, хлестнул по всем по трем. За собственными лихими выкриками ямщик не слышал жалобных призывов брошенного француза.
Несчастный учитель тащился по лесу, сразу ставшему угрюмым, таинственным и опасным. Просить у Лизетты прощения за разные шалости уже не хотелось. Он ждал, что из чащи прянет огромный медведь, выметнется, ощерив клыки, кабан или голодный волк взблеснет зелеными беспощадными глазами. Наслышан был Медвейс и о русском лешем, который по коварству и злобе страшнее диких зверей, и о бабе-яге — костяной ноге, и ее приятеле кощее бессмертном, но как просвещенный человек не придавал значения этим побасенкам, а тут смутился духом. Кто его знает, в этой невероятной стране все может быть. Ни в одной цивилизованной стране нет ни бабы-яги, ни кощея, ни лешего, а у варваров чего не сыщется.
Вконец перетрусивший Медвейс был безмерно счастлив, когда его нагнал крестьянский обоз. У него, правда, успело мелькнуть, что это лесные разбойники, но он предпочитал их лесной нежити. От злодеев откупиться можно: золотая булавка в галстуке, запонки с рубинчиками, брюки английского сукна…
Но мирные поселенцы сами малость оробели при виде странной фигуры, от которой веяло нерусским духом. Медвейс поспешил успокоить их ласковым приветствием:
— Поцелюй меня в…
Мужики остолбенели, тогда Медвейс признался им в любви:
— Эта река широка, как Ока. Как так Ока? Так, как Ока!
Мужики радостно засмеялись: дурачок! Только один оказался подогадливей, он ткнул Медвейса пальцем в грудь: «Мусью?» Тот закивал, довольный, что нашел с туземцами общий язык. Смекалистый мужичонка состоял некогда при барах и кое-чего поднабрался. Он строговато спросил: «Э бьен ди Еллен, ту вьен кор ла тур?» «Как так Ока? Так, как Ока», — подтвердил француз. «Ву завон?» — переспросил мужик.
— Мать твою так! — подтвердил Медвейс и вывалил на встречных весь свой языковой запас, которым снабдил его Голицын. — Сволочь, дерьмо, куй собаку!..
Мужики рассвирепели. Медвейс ничего не понимал: его сиятельный педагог уверял, что это самые нежные слова, дорогие сердцу каждого русского человека…
Проснувшись, князь обнаружил, что француза нет рядом. Он дернул за шнурок, привязанный к пальцу ямщика, и сорвал его с козел. Ямщик упал, отряхнулся и кинулся к барину.
— А где этот?.. — спросил, зевнув, Голицын.