Государи Московские: Святая Русь. Том 1 - Дмитрий Михайлович Балашов
Так, даром, дуром, без боя, почитай, были потеряны суздальская и нижегородская рати, погибли ярославцы и юрьевцы, и многих, многих бежавших добивали потом по лесам мордовские вои!
Глава тридцать вторая
Васька опомнился, когда его с толпою раздетых, обезоруженных ратников загнали, словно скот, в жердевый загон, не давши ни пить, ни есть, и вокруг начали ездить, скаля зубы и взмахивая плетями, татарские сторожи. Тут только осознал, что это плен, и впереди трудная дорога в степь, и опять на невольничий рынок, и родина, настигшая его, найденная, вновь отдалила, ушла, истаяла, и – увидит ли он ее еще когда-то? И тогда вот склонился он почти до земли и заплакал, вздрагивая, бугрясь предплечьями связанных рук, мотая раскосмаченной головою и дергая пересохшим, воспаленным ртом. Заплакал, желая лишь одного в этот позорный миг – умереть! Но и смерти не было ему дано безжалостным роком…
Русичи – кто проклинал, кто кидался к огороже, получая увесистый удар плетью, кто тупо сидел, глядя перед собою в землю, – ставшие чужими друг другу в этот миг позора, они не искали своих, не думали еще ни о побеге, ни о плене, они лишь опоминались еще, лишь понимать начинали, что из недавних празднующих победителей стали скотом, полоном, последнею рванью на земле…
Глава тридцать третья
Татарские мурзы меж тем, оставя сторожу вокруг полона и награбленного добра (видно, кто-то умный вел их на Русь, не Бегич ли, устремили изгоном к Нижнему Новгороду. Побоище за Пьяной произошло второго августа, в полдень, а пятого татары уже были под городом. Престарелый князь Дмитрий Константиныч узнал о беде, уже когда ничего нельзя было содеять, ни собрать новой рати, ни даже защитить город. Оставалось – бежать.
Старый князь, тесть великого князя Московского, еще вчера гордый и величественный в достоинстве своем, был сломлен. Он сидел на лавке в опустошаемом тереме своем, из которого прислуга стремглав выносила к вымолам казну и рухлядь, сидел и плакал.
Погибло множество бояр, еще вчера могучих и грозных подручников, погиб сын, как теперь яснело, любимый. Ни Семен, ни Василий Кирдяпа не лежали так к сердцу старого князя, как этот, младший. Погибло все, обрушилась гордая слава победителя татар, к которой призывал епископ Дионисий. И где он сам, грозный владыка Нижегородской земли? Поди, тоже торочит коней или снаряжает лодьи, дабы кинуться в бег, ибо и ему татары не простят прошлой пакости, ни призывов с амвона, ни убиения Сарайки с дружиною… Погибло все, и то, что суетятся слуги и кмети, холопы, таскают укладки, тяжелые скрыни и кули, – все это уже ни к чему…
Так, плачущего, его подняли и повели, почти потащили под руки к вымолам. Князь не противился. Длинные сухие ноги его заплетались, едва шли. Он почти не узнал потишевшую, захлопотанную супружницу свою, только руки ее, заботливо отершие платом слезы с княжого лица… И тогда, и тут только увидел он, уже со струга, от воды, все разом: и город, краше коего не было на земле, высящий на кручах волжского берега, – город, обреченный огню и разору! – и мятущуюся по берегу, воющую толпу, и то, как дюжие молодцы баграми и шестами отпихивают от бортов перегруженных паузков отчаянный, цепляющийся за борта, тонущий народ.
– Нельзя! Потонем вси! Мать!..
Город бежал, все, что могло плыть, было переполнено и стремилось, выбрасывая весла, туда, вверх по Волге, к спасительному Городцу…
Глава тридцать четвертая
Феофан Грек узнал о погроме и бегстве поздно, когда уже содеять не можно было ничего: ни добраться до монастыря, к Дионисию, ни нанять коней. Сложив в сумы самое ценное – краски, кисти, краскотерку свою, старинную и любимую, несколько книг да слитков новогородского серебра, он устремил к берегу, и тут бы и погиб, пропал ли в ополоумевшей толпе черни, но, к великому счастью и для него, и для русского художества, признал изографа торговый гость-новогородец и над головами толпы начал кричать, подзывая. Скоро двое дюжих молодших пробились к изографу, подхватили тяжелые сумы и повлекли его сквозь рев и гам, сквозь протянутые женочьи руки, что молили, цепляя за одежду, доволокли до пристани и уже по последней, вздрагивающей под ногами доске, отбиваясь от осатаневших горожан, взволокли на палубу, где и сунули мастера куда-то меж кулей и бочек, горою наваленных в перегруженную лодью, так что, когда отваливали от вымола, кренящаяся посудина едва не зачерпнула смертную чашу волжской влаги, ибо волны шли мало не вровень с бортами, и гребцы опасливо и дружно налегали на весла, о едином моля: как бы не качнуть судна невзначай!
Феофан глядел на отдаляющий, воющий берег, и слезы подступали к глазам. От сердца отрывался кусок жизни, кусок судьбы, уходили брошенные друзья и знакомцы. И вновь, как когда-то, подступало к нему, что здесь, на Руси, все было крупнее, чем там, в умирающем Константинополе, и гроза, и ужас тоже были страшнее и больше и требовали большего напряжения сил. И он знал теперь, как и чем это выразить, и, плача, прощаясь с обреченным городом, ведал вторым, глубинным смыслом художника, как и что напишет он, когда вновь встанут перед ним внутренние стены храмов этой земли, упрямо встающей вновь и вновь из пепла пожаров и гибели поражений, упрямо возникающей заново и тянущейся вширь и ввысь, в небеса, к своему, непохожему на иных, русскому Богу.
Глава тридцать пятая
Споры западников и славянофилов, возникшие, по сути, где-то с конца XVIII столетия, имели достаточно древнюю предысторию. Во всяком случае, «западничество» – безусловное неприятие всяческого «Востока» и настойчивое желание в политике Руси опираться всегда на помощь западного, католического мира – существовало уже в Киевской Руси. «Западниками» были многие киевские князья, «западником» оказался Михаил Черниговский, просивший на Лионском соборе помощи у папы римского против татар, за что и заплатил головою в ставке Батыя. И Даниле Романычу Галицкому не помог папа, как и королевское звание не помогло. Более того, и княжество Данилово, Галицко-Волынская Русь, очень вскоре и на долгие века оказалось захваченным, разодранным на части западными соседями: Венгрией, Литвою и Польшей, захваченным, разоренным, обращенным в предмостное укрепление Европы противу кочевников, утерявшим великую некогда культуру, зодчество, книжность, утерявшим свое высшее сословие, получив взамен венгерских да польских феодалов…
И все то была цена за неразумие прежних великих князей и галицкого боярства, восхищенных и увлеченных городскою культурою Запада, не ведая того, что самим им не стать никогда этим самым «Западом», разве – холопами на барском дворе, и что должно всякому быть самим собою и даже союзников искать себе в той среде и на том пути, по которому вела их историческая судьба, слагавшаяся за много веков до них в постоянных спорах, розмирьях и дружестве со степными народами…
Увы! То, что прояснело на Москве, далеко не казалось таким несомненным в далеком Киеве! А пламенный нижегородский проповедник, нынешний епископ Нижегородский, Городецкий и Суздальский Дионисий, когда-то явился как раз из Киева. Явился сюда, в дикое Залесье, полный воспоминаний о величии уничтоженной монголами державы, полный мечтою о расплате и новом взлете страны… И он ли не ратовал, не призывал, не торопил всячески Русь к борьбе с вековым врагом? Ибо для него Орда была врагом, и только. Летопись, исправленная по его приказу иноком Лаврентием, только-только – едва просохли чернила на статьях, описывающих бедственную участь разгромленной монголами страны, – только-только легла на аналой пред очами княжескими. Не по его ли призыву был уничтожен наглый посол ордынский, Сарайка? Не он ли стоял за всяким розмирьем с татарами и торопил, торопил, торопил… И сейчас, казалось уже, громом побед отметят свой путь