Поход на Бар-Хото - Леонид Абрамович Юзефович
В майхане собрались бригадные ламы. Они что-то бубнили характерным для буддийских богослужений речитативом с резким перепадом высоких и низких тонов. Их силуэты темнели на алом шелке, озаренном изнутри текучим пламенем лампад и плавающих в плошках с жиром веревочных фитилей. Слышался неритмичный стук храмовых барабанчиков-дамаров. Начинался, видимо, молебен о даровании нам победы.
Кто-то сзади положил мне руку на плечо; я обернулся и увидел Гиршовича. Вместо панамы на нем была бурятская шляпа с узкими полями, дачные сандалии сменились ичигами, но подаренная Кургановым блуза, как у Левитана, осталась та же.
– Сегодня я с ним поговорил наедине, – глазами указал он на идущего мимо Наран-Батора с двумя дергетами, выглядевшими скорее как его конвоиры, а не телохранители. – Он был со мной откровенен. Фокус с верблюдами кажется ему полной глупостью, и большинство офицеров того же мнения, но все подчинились, никто не протестует.
– И почему? – спросил я.
– А вы поставьте себя на их место. Не захотите, чтобы в половой член ввели конский волос, – подчинитесь как миленький. Боль адская… С вашим монгольским вы просто многого не понимаете, о чем здесь люди толкуют, а я за эти дни всякого наслушался. Еще и китайцы на подходе, – Гиршович сжал мне локоть и задышал в лицо. – Я с моей командой сейчас уезжаю, у нас всё готово. Присоединяйтесь! Я искал вас, чтобы это вам сказать.
– Как же ваш репортаж? Придется возвращать аванс, – улыбнулся я, чтобы не выдать тревоги.
– Вот еще! – оскорбился он. – Авансы не возвращают… Послушайте меня: ничего хорошего нас тут не ждет; при большой удаче попадем в плен. А знаете, каково это – сидеть в китайской тюрьме? Вернетесь инвалидом. Если вернетесь… А сегодня им не до нас; другого такого случая не будет. Даю вам час на сборы, засекайте время.
Я, словно под гипнозом, послушно поддернул рукав и посмотрел на свои американские часы с покрытыми фосфором стрелками и делениями циферблата. В быстро густеющих сумерках они начали наливаться гнилушечным зеленоватым свечением.
– Берите Цаганжапова, подменных лошадей, карабины, патроны, одеяла, провиант какой есть, – деловито начал перечислять Гиршович, будто мы уже обо всём договорились. – Палатку не снимайте, это может вызвать подозрения. Не зима, обойдетесь. Грацию тоже лучше оставить. Подножный корм не для вашей герцогини, а фуража у нас нет. Возьмите монгольскую лошадку. Не придете через час – пеняйте на себя.
– Поезжайте. Я не поеду, – решился я не без колебаний.
– Боитесь, что начальство в Урге обвинит вас в трусости? – догадался он. – Бросьте, вам и врать-то не придется. Скажете, что власть в бригаде захватили Дамдин и Зундуй-гелун, вы сочли невозможным для себя выполнять их указания.
Я повторил, что не поеду, не нужно меня уговаривать.
– Объясните хотя бы, почему, – попросил Гиршович.
– Не могу бросить Грацию, – сказал я. – Монголам такие лошади ни к чему, без меня ее сразу пустят на мясо.
Он понял, что я не хочу обсуждать с ним настоящую причину отказа, пожал мне руку и ушел.
Я закурил, невольно вслушиваясь в рев обреченных на смерть верблюдов. Торгоуты укрыли их за холмом, отделявшим наш лагерь от Бар-Хото. Вчера они были спокойны, а сегодня всю вторую половину дня жалобно ревели. Верблюжьи духи предсказали им смерть в редчайшую для этих мест ночь, когда над ними не будет ни белых колючек, ни желтой небесной лепешки.
Подошедший Дамдин непритворно вздохнул, жалея несчастных тэмэ. Мы с ним всегда говорили на русском, но слова «лошадь» и «верблюд» он произносил по-монгольски – «морь» и «тэмэ». Никакой другой набор звуков не в силах был передать его отношение к этим животным и адекватно выразить их сущность.
– Что вы надумали относительно писем Серову, Баеву и Комаровскому? – спросил он.
– Давай сначала возьмем Бар-Хото, – ушел я от прямого ответа.
Он нырнул в свой майхан. Пение и стук дамаров сразу сделались громче.
Первое время по приезде в Ургу я снимал квартиру недалеко от Гандана – и внимал этим звукам со старательно возбуждаемым в себе благоговением перед религией первородных истин, но теперь они не пробуждали во мне никаких чувств или напоминали о моем одиночестве. Я свыкся с ним, но сейчас оно испугало меня, как пугает привычная ноша, когда вдруг становится неподъемной и показывает тебе, что ты болен. Гиршович уехал, я один остался в азиатской ночи, среди людей, чьи души меняют тела как перчатки.
Пришел Цаганжапов, принес похлебку и сухари. Мы с ним поели из одной манерки, входившей в ассортимент военных поставок из России.
Алый майхан, как стрелки на моих часах, светился всё ярче; на площадку перед ним стекались цырики. Появились факельщики. Отдельно стояли дергеты под личной хоругвью Зундуй-гелуна. Она представляла собой забранный в парчовый каркас квадрат красной далембы, в центре которого чернел знак суувастик – равноконечный крест с загнутыми по ходу часовой стрелки концами перекладин.
Этот буддийский символ торжества новой истины изображается обычно на желтом фоне покоя, осеннего увядания и угасания страстей, или на траурном белом поле зимы и смерти, – а здесь он был впечатан в красный шелк. Цвет огня и крови указывал на то, что очередной круг бытия не даст предыдущему исчезнуть тихо и незаметно, как исчезает всё, в чем завершенность таинственно слита с неизбежностью продолжения.
26Чья-то услужливая рука изнутри откинула полог майхана. Появился Наран-Батор, ручейком вытекли ламы. Следом вышел Зундуй-гелун с маузером на перевязи, но вместо казачьей шашки на боку у него висела какая-то антикварная китайская сабля, дрянная, конечно, как всё производимое в Китае оружие, зато в усаженных кораллами ножнах. Последним показался Дамдин. Тут же, освещая его справа и слева, к нему придвинулись два факела, а из толпы выступил наш тульчи со своим моринхуром. Послышался его вибрирующий в небольших интервалах, поначалу кажущийся монотонным, чистый, сильный тенор: «О, великий Абатай…» Я догадался, что он обращается к Дамдину как к воплощению его великого предка.
– Родился ты, держа во рту алмазный ясный меч, говорят, – шепотом начал переводить Цаганжапов, понимая, что язык монгольской эпической поэзии мне недоступен. – Выходя на свет из желтой утробы матери своей, в руке ты держал кусок запекшейся черной крови величиной с печень. Пошарили, говорят, у тебя на спине и не нашли позвонка, который мог бы согнуться. Поискали, говорят, у тебя между ребер и не нашли промежутка, куда можно ввести черный булат…
Такие песни насчитывают тысячи строк и поются часами, но эта, видимо, исполнялась в походном