Борис Изюмский - Дальние снега
Кто в этом помощниками будет? Ненавистник Меншикова Ягужинский? Он и его, Остермана, терпеть не может — догадывается, что приложил вице-канцлер руку к его почетной ссылке в Польшу. Но Долгоруких ненавидит еще больше, знает, что князь Василий Лукич называет его за глаза «свинопасом».
Головкин? Этот ничтожный канцлер — тесть Ягужинского, прочит в вице-канцлеры своего сынка. Головкину с Долгоруким не по пути. Особливо после посягательств того же милейшего Василия Лукича на канцлерство.
Может быть полезен своим ораторством и яростью архиепископ Феофан. У него не отнимешь — книголюб, изрядно образован, но склонен к интригам, писал доносы в Тайную канцелярию. Эту склонность надо иметь в виду. Ныне судьба Феофана на волоске: сторонники восстановления патриаршества хотят заручиться опорой Долгоруких, обвиняют его в неправославии, в неуважении отцов церкви. Надо его поддержать.
И барон Шафиров, хотя сейчас и в опале, в свое время может подручным стать. В приятеле же, графе Брюсе, с кем Остерман любил переброситься по-английски, по-немецки, сомневаться не следует. Генерал-фельдмаршал всегда будет рядом.
О графе Головине и говорить не приходится. Николай Федорович оказал немалые услуги, когда светлейшего валили, а Долгоруких Головину любить не за что.
И, конечно же, надо еще привлечь соотечественников: камергера Левенвольда, генерала Миниха… Миних честолюбив безмерно. На фасаде дома своего приказал изобразить победительные знамена. Лукав и жесток. Прикидывается другом всех, не любя никого. Рвется к власти, мечтает о звании генералиссимуса. У него свои счеты с Левенвольдом, он ненавидит и его, Остермана.
Но сейчас надо позабыть о неладах. Пришло время прибрать к рукам убогую, дикую, презренную Россию, выдвинуть на самые важные места своих людей. Сделать их воспитателями отроков из аристократических семейств.
Все следует обмозговать… Припомнить полезные имена.
А сколько есть неведомых боярских ненавистников, и подтверждение тому — вот эти листы, лежащие на столе.
Нет, ваши сиятельства Долгорукие, не сидеть вашему роду возле престола российского, как о том вожделеете.
Он точно рассчитал, выждал, когда Меншиков, предав вчерашних друзей, переметнулся к старой знати, а она кознями подготовила расправу с ненавистным временщиком, рассчитал — и общими усилиями свалили светлейшего. Теперь очередь за Долгорукими.
Поездка к остякам
Церковь святого Спаса построили быстро, и теперь Меншиков в ней и проповеди читал, и на клиросе пел всенощные, был церковным старостой, звонарем, дьячком, причетником.
Обладая великолепной памятью, он знал наизусть святцы, деяния апостолов, многие притчи и страницы священного писания.
Надев очки в черепаховой оправе, делал вид, что читает из Евангелия поучения:
— Благо мне, господи, что смирил мя… Бог смиренным дает благодать…
Он призывал прихожан к послушанию, покорности всякому начальству, правителю, ибо они богом посылаемы. Призывал слуг повиноваться господам, ибо они — тоже от бога.
Он получил разрешение у Миклашевского и воеводы купить в Тобольске лампады зеленой меди, кадило, водосвятную чашу с кропильницей, оловянные рюмки с крышками для вина и елея.
Батюшка Иван Протопопов съездил нартами в Кондинский монастырь, и в кладовушке у Меншикова появились ладан, воск, церковное вино, свечи — белые, крашенные, золоченые, тонкие и толстые, для больших подсвечников и ручные.
Ему не давала покоя мысль, что в другой березовской церкви хранятся иконы святителя Николая и архангела Михаила, от Ермака полученные, а в «сборной избе» казачьей сотни стоит в углу обветшалое знамя ермаковской дружины. Вот бы все это перенести к себе, в свою церковь.
Он подумывал об иконостасе. А после поучений из божественных писаний любил вести неторопливые беседы с Матвеем Баженовым — один на один. О телесном храме, исправленном двоедушном сердце. Кто знает, может быть, Бобровский расспрашивает Матвея и об этих доверительных беседах. Царевы послухи везде. Имеющий уши да слышит.
Они садились на скамье на бугорке, возле хлипкой звонницы. Внизу, у моста через речку, темнели казачьи избы, солдатская караулка, и Меншиков глуховатым голосом говорил:
— Было время, Матвей, когда у меня в приемной князья да графья часами ждали… А теперь мне с тобой приятнее беседовать, чем с ними… Ты бесхитростный… Земля что? Юдоль печали. Все тлен, окромя души… Все пятое-десятое… Блаженны алчущие и жаждущие правды: ибо они насытятся.
И Матвей, соглашаясь, поглаживал бороду, а потом каждому знакомому березовцу рассказывал, как умело владеет топором Данилыч, как прост он в обращении, ну прямо святой человек, и как повезло городу, что у них появился такой поселенец. Когда Бобровский расспрашивал Баженова, Матвей с удовольствием передавал содержание этих бесед, и у воеводы отступало сумнительство. В письмах губернатору он сообщал, что иным стал опальный, совсем иным, смиренным.
Долгорукий только кривился, бормотал недоверчиво: «Старый комедиант» — и думал, что наивные эти березовцы верят волку, напялившему овечью шкуру.
* * *На сей раз в доме воеводы ели блины с топленым маслом.
Кроме всегдашних гостей — казачьего атамана Лихачева, протопопа Какаулина, поручика Верха, был еще и капитан Миклашевский, нудившийся в служебной ссылке и теперь частенько заглядывавший вечерами к Бобровским. Если других гостей воевода встречал в горнице, то капитана — в сенях.
На столе весело посапывал чайник с конфоркой, носила вместе с прислугой блины из кухни пышнотелая, с добрыми коровьими глазами Софья. И хотя за стенами ярилась пурга, в избе было тепло, уютно. Софья снова обносила гостей чарками и получала свои поцелуи.
Больше всех, по своему обыкновению, разглагольствовал Берх, словно усиленно упражнялся в русском языке.
— А ведаете вы, как остяки присягу приносят? — вопрошал он, обращаясь к Миклашевскому как новому слушателю. — Кругом становятся на колени… Внутри круга — э-это, как это… медвежатина и топор… И хором, спевно повторяют за мной: «Если государю верен не буду, ясак не уплачу, пусть медведь меня изорвет, топор голову отрубит. Гай!»
Софья принесла новую гору ноздреватых, подрумяненных, лоснящихся блинов, поглядела особенно ласково на капитана:
— Кушайте на здоровье!
— Расскажи, Берх, капитану про кортик, что губернатор прислал старшине остяцкому, — громыхнул Бобровский, выжидательно вскинув седые брови.
Эту историю здесь знали все, но Берх с удовольствием ее повторил. Оказывается, когда за верную службу прислал Долгорукий из Тобольска кортик с орлиной головой на эфесе, то остяк Лулай, вытащив сей клинок из ножен, потрогал пальцем и сокрушенно покачал головой: «Тупой… Рыба не поскоблишь…»
Надзиратель за новокрещенными поручик Берх мог бы поведать еще много историй, да ведь не каждую и расскажешь.
Вот как, например, презренный Какаулин крестил остяков. Приехал с толмачом и солдатами, собрал их и говорит: «Идолов-болванов сожгите. Построим церковь ради веры справедливой. Кто примет ее — с того сымутся все ясачные недоимки и не будет платить ясак три года, получит шапку, рубашку, рукавицы и чирики».
Остяки молча помялись и разошлись.
Какаулин снова их собрал. Уломал двоих — мужа и жену.
Они зашли по шею в воду. Им, посинелым, надели кресты. Подарки выдали. Женщина получила имя Павола, мужчина — Иван. Ну, а потом Какаулин враз распоясался. Вызвал Паволу на исповедь. Она не пришла. Он ей приказал: «Пятьдесят белок в наказание принеси»: Сначала на идола в их юрте плевал, а потом сказал Ивану: «Ладно, держи у себя болвана, только за то давай еще четыре соболя да шесть горностаев. Шайтан мне брат, я с ним поделюсь. Неси рухлядь в мою лодку и меня туда же».
Сел на спину Ивана, и тот его к воде поволок.
А еще Какаулин пиво варил и за ведро восемь белок брал, а однажды, за долг, взял пятнадцатилетнюю дочь новокрещенного и продержал ее в работе пять лет.
Он-то, Берх, таких безобразий себе не разрешает. Тоже, конечно, мздой не брезгует, но в меру. И приторговывает не без выгоды. За ножик с деревянным черенком брал с остяка полсотни здоровых рыбин-муксунов, за аршин сукна — четырех песцов. Ну, да сие — дело житейское.
Желая развлечь гостей, Берх, поглядев на Софью, спросил:
— А знаешь, хозяюшка, как по-остяцки «люблю»?
Софья замерла с блюдом в руках:
— Как?
— Мостатейлем.
— Мудрено-то как, — подивилась воеводша. — А женщина?
— Анха.
— Ну, это полегше.
«Ты — прекрасная анха, — просигналил ей глазами Миклашевский, приглаживая ус, — поцелуй твой я не забуду». И Софья порозовела от удовольствия.
У Какаулина разболелись зубы, он положил ладонь на щеку, застонал. Воевода налил ему водки, громыхнул: