Абраша Ротенберг - Последнее письмо из Москвы
Я плеснул себе немного вина и отхлебнул. На самом деле пить мне не хотелось — как, впрочем, и продолжать эту тему, но я чувствовал, что наши новые знакомцы ждут подробностей, а это тешило мое самолюбие. И я выбрал худшее из зол.
Об утратах и приобретениях— Я проникся ненавистью к отцу с первого дня знакомства с ним.
Мои собеседники впали в ступор от такого заявления: оно стало для них полной неожиданностью, и, тем не менее, я не жалел о сказанном ни капли. Долгие годы я не мог отделаться от разочарования, которое у меня вызывал отец, и страха перед ним. С момента, когда я узнал его, меня не покидало чувство, что этот человек не станет мне отцом — отцом, который был мне необходим. Думаю, я тоже не отвечал его представлениям об идеальном сыне. Я вел себя как избалованный ребенок матери, которая чрезмерно потакала мне, снедаемая чувством вины.
— Мы все конфликтовали с родителями, но ненависть… Ты не преувеличиваешь?
Он не мог сдержать реакции, спровоцированной моей улыбкой и тем, что она могла значить.
— Я просто рассказываю историю и не пытаюсь как-то интерпретировать прошлое. Это просто факты. Вы вскоре поймете, что именно к этому привело. Сложно словами описать, что я чувствую. Мои чувства работают гораздо лучше моего рацио. Даже несмотря на то, что мой психоаналитик пытался объяснить мне, как второе вытекает из первого, но я так и не понял.
На этот раз улыбнулся Хосе Мануэль.
— Так ты даже к психоаналитику ходил?
— Как и все аргентинцы.
— Судя по результатам, переживать было не о чем?
Инстинктивно я удержался от ответа. Хоть все это и были шуточки, но незаметно мы могли увязнуть в споре, отчего быть аргентинцем всегда значит жить на краю пропасти, как в политическом, так и в социально-экономическом плане. Я также решил избавить их от скептических выкладок относительно психоанализа и его апологетов — не хотел расстроить их или разочаровать. Я предпочел ответить на вопрос вопросом, который напрашивался сам собой и который был больше похож на утверждение:
— Похоже, твой вопрос подразумевает и признание. Кто-то из вас — или вы оба — уже побывал на кушетке, или я ошибаюсь?
Тут на меня как-то сложно посмотрели — молча и со странной улыбкой, выражающей то ли сомнение, то ли что-то еще, а затем последовал уклончивый ответ.
— Да мы тут все такие, — сказала Мария Виктория, улыбаясь. Кого мне так напомнила эта улыбка?
— Вернемся к фактам, — повторил я.
— За знакомство! — воскликнула Мария Виктория, поднимая бокал, то ли предлагая выпить, то ли прося добавки. Хосе Мануэль щедро долил ей. Я беспокойно глянул на почти пустую бутылку, но на пополнении запасов вина не настаивал.
— В день, когда мы прибыли в Буэнос-Айрес, я пережил много разочарований. Во-первых, отец. С того самого дня мне так и не удалось наладить с ним контакт. Единственным моим собеседником долго оставалась мать.
— Как она себя вела в той ситуации?
— Выслушивала жалобы и от меня, и от отца. Она страдала из-за нас, как в одной песне пели: «Сдалась без боя».
— Сдалась?
— В Буэнос-Айресе она все пыталась получить разрешение на работу. Но она ошиблась страной — так его и не получила.
Мария Виктория подняла брови с таким выражением лица, которое объединяло в себе и грусть, и удивление, и я вспомнил тетку Анюту, младшую сестру матери. Некоторые карикатуристы одним росчерком могут уподобить персонаж прототипу, да так, что сходство будет сразу заметно. То выражение Марии Виктории тут же воскресило в моей памяти расстроенное Анютино лицо. Я будто перенесся в родной материн поселок в тот момент, когда мы прощались навсегда. Тетка крепко обнимала меня и, всхлипывая, все повторяла, как заведенная: «не забывай нас, не забывай нас», а я был замогильно спокоен и даже слезинки не проронил — все хотел, чтоб она поскорее избавила меня от своих причитаний. Когда же это произошло, я увидел ее прекрасное заплаканное лицо, удивленно, печально поднятые брови. Я любил ее и хотел обнять, но так и не сделал этого из эмоциональной скупости: я был мелочен, мне все было позволено, даже неблагодарность. Меня потом годами мучила совесть за то, что я так расстроил ее. Она хотела разделить со мной свою любовь, а я был неспособен ее принять.
Так же, как выгнутые брови Марии Виктории вывели меня к образу Анюты — хоть они и мало походили друг на друга, — незаметные для окружающих мелочи будили во мне ассоциации, которые затем выуживали из меня события, похороненные в закоулках памяти. Запах сухих сосновых иголок переносил меня в 1950-е, на холмы в окрестностях Иерусалима, где я бродил с приятелями, и мы обсуждали пути разрешения конфликта с арабами. Жалобные лица с картин Эль Греко напоминали мне о запретных молениях дяди Лейзера. Запах холода — а снежные зимы моего детства всегда имели запах — уносил меня на занесенный снегом холм, на котором располагался наш поселок и с которого я ребенком скатывался на импровизированных салазках, и те уносили меня с головокружительной скоростью. У меня бесконечный каталог ассоциаций, но выражение лица Марии Виктории не только напомнило мне об Анюте, но и пробудило во мне теплое чувство к ней — запретное чувство, которое я предпочел похоронить под завалами слов.
— Да, — продолжил я, — мать была в ступоре. Она хотела совершенствоваться, двигаться дальше, но в то время в Буэнос-Айресе это было невозможно, общество противилось таким вещам. Это было печально.
Воцарилась пауза, и, чтоб заполнить ее, я продолжил:
— Мы приехали в Буэнос-Айрес в разгар весны, в ноябре. Занятия в школе уже закончились, и каникулы длились до марта. Дети начинали учиться в шесть лет, а мне было почти восемь. Я не говорил по-испански, и из-за языкового барьера в школу меня взять не могли. Отец нашел самое бюджетное решение — испанскому меня учила улица.
— Мы все так учились говорить, — отметил Хосе Мнуэль.
— Понятное дело, но в моем случае это не работало.
— Почему?
— На нашей улице жили люди с очень скромным достатком, они были разных национальностей. В основном итальянцы или иберы с пещерным мышлением. Мы все были иммигрантами, но они приехали туда на несколько лет раньше и уже считали себя настоящими аргентинцами, и потому нас, таких же иммигрантов, как они, считали иностранцами. Дома они говорили на своем родном языке, а на улице — на простонародном испанском, который мне пришлось спешно осваивать.
— Сколько это заняло времени?
— Первые мои контакты, понятно, были с соседями. В соседнем доме с нами жила семья галисийцев, напротив — итальянцев, у них был сын моего возраста. С ним я овладел базовым набором фраз, а его отец научил меня выражать свои чувства в случаях, когда мне задавали неподходящие вопросы.
— Где тебе нравилось больше, в России или в Аргентине?
Я не сомневался в ответе, но инстинкты мне подсказывали — не помню, на каком языке они со мной говорили, — что мне стоит вспомнить о преимуществах лицемерия, и я дал ответ, которого все ждали: «В Аргентине».
Когда я начинал говорить по-испански, мне часто приходилось лгать, а затем это переросло в привычку.
Мои итальянские соседи были очень дружелюбные, даже в гости меня приглашали. Я жестами и междометиями общался с их сыном, а тот отвечал мне на элементарном испанском, который я почти всегда мог понять и усвоить. Когда я впервые вошел к ним в гостиную, меня впечатлили фотографии, которыми были увешаны стены, — изображения Муссолини в самых разных ситуациях, но всегда в торжественных, почти театральных позах. Я не знал, кто это, и отец семейства тут же меня просветил: «Это Муссолини, наш Дуче, великий лидер», — сказал он с гордостью. И, поскольку я совершенно не понял смысла его слов, он повторил это несколько раз, как будто повторение могло заменить мне словарь. Вскоре я понял, о чем шла речь: слово «лидер» было мне неплохо знакомо, поскольку я уже не раз слышал его в Германии. Но то было слово «Lieder» — певец. И я понял так, что отец моего приятеля собирал фото известного исполнителя, чья драматичная виртуозность приводила его в восторг. Спустя некоторое время я узнал, что за «музыку» исполнял сеньор Муссолини.
Те итальянцы были фашистами, они кичились своим итальянским прошлым и гордились своим харизматичным дуче. Но и своим аргентинским настоящим они тоже гордились. И не они одни.
— Они знали, что вы евреи?
— Без сомнения, но у всякого антисемита должен быть хотя бы один приятель-еврей, чтоб обеспечивать алиби. На самом деле всех в округе иммигрантов они держали за грязь.
— В таком случае они были не антисемитами, а просто эмигрантами-ксенофобами. Парадокс… — поделился соображениями Хосе Мануэль.
— Точно, но тут речь не идет о каких-то взаимоисключающих проявлениях. В то время Муссолини и его правительство не декларировали антисемитизм на государственном уровне, как это было в гитлеровской Германии. Он только через несколько лет сдался, разделив со своим союзником подобные взгляды. Они были преданными последователями Муссолини, а в то время к антисемитизму отношение было очень снисходительное — они шли тем же путем, что и их «великий лидер». Зато у нас были другие соседи, которые открыто проявляли свою ненависть к евреям.