Явдат Ильясов - Золотой истукан
— За грех первородный несем наказание. — Что за грех первородный?
— От Адама и Евы, познавших друг друга наперекор соизволению божьему и положивших начало роду человеческому.
Далее он поведал: чем больше плодилось людей на земле, тем хуже они становились. Все помышления их обратились ко злу, всякая плоть извратила свой путь. Первый сын Евы, завистливый Каин, пахарь, убил Авеля, брата, пастыря овец, за то, что братнины подношения, мясо и тук, больше понравились богу. С тех пор и началось на земле истребление людей людьми.
Праведник Ной, упившись вином до положения риз, свалился в шатре; сын его Хам, узрев наготу отца, осмелился осмеять его перед братьями, за что и был проклят Ноем и сделан «рабом рабов» у братьев своих Иафета и Сима. С тех пор и завелось на свете рабство. Патриарх Авраам первым из людей совершил выгодную сделку; уступив за скот, мелкий и крупный, ослов, и рабов, и рабынь, и лошадей, и верблюдов жену свою, Сарру другому мужчине — фараону Авимелеху, выдав ее за родную сестру.
Мужчины Содома совокуплялись с мужчинами и чуть сделали насилие над ангелами господними, посланными узнать, что творится в этом беспутном городе; женщины развеселой Гоморры, вконец развратившись, ублаготворяли похоть, ложась с подругами и соседками.
Исав, сын Исаака, внук Авраама, за чечевичную похлебку продал свое первородство близнецу, брату своему Иакову, — из-за чего лишился отцовского наследства, поскольку перестал считаться старшим сыном, и впал через это в бедность. Лия, дочь Лавана, за несколько клубней мандрагоры купила у сестры своей Рахили, жены Иакова, дозволение переспать одну ночь с ее мужем. Рахиль, покидая с Иаковым отчее становище, украла у Лавана его домашних идолов, — чтоб присвоить их доброту, покровительство, милость. Иаков схватился ночью бороться с самим всевышним, чтоб вынудить у него благословение.
Онан, сын Иуды, внук Иакова, первым додумался до рукоблудия, — не хотелось ему отдавать свое семя Фамари, вдове покойного брата Ира, и он изливал семя на землю. Фамарь переоделась блудницей и ради козленка, которого ей посулил Иуда, легла спать со свекром.
— М-м… — промычал Карась. — Видать, только и было забот у первых людей, чтоб с кем-нибудь лечь. И бог за ними всеми следил?
…Люди делали себе кумиров — идолов каменных, медных, золотых, деревянных — и поклонялись им, забыв об истинном боге. И раскаялся бог, что создал человека, и воскорбел в сердце своем. Прогнал от себя буйного Каина, и поселился тот в земле Нод, вдалеке от райского сада Эдема. Всемирный потоп господь наслал на людей, голод, чуму и проказу. Пролил дождем на Содом и Гоморру серу, смолу и огонь, испепелил все живое: людей, и стада, и зелень. И умертвил он Онана, дабы впредь никто не изливал расточительно семя на землю.
— И поделом, — согласился Карась, — Ишь, наловчился, паскудник, баб обкрадывать. А как господь поступил с Оврамом, что женой своей торговал?
— С Авраамом? Господь устрашил вещим сном Авимелеха, царя египетского, — «знай, непременно умрешь», — и фараон вернул Аврааму жену, не тронув ее, и добавил в придачу еще скота, мелкого, крупного, и рабов, и рабынь, и тысячу сиклей серебра.
Карась:
— Чем же виноват Ове… этот самый… лемех, если Оврам, уступая Сарру, выдал ее за свою сестру? Оврам, вымогатель хитрый, облапошил Лемеха, но пострадал от бога не он, а Лемех, простодушный, доверчивый. Справедливо ли сие? И разве хорошо: Ной, не стесняясь детей, упился до срамоты, а Хам — отвечай?
— Так было угодно богу. Бог волен поступать, как хочет. На то он и есть господь. И пути Господни неисповедимы. Предмет христианского учения есть бог непостижимый, и многие части учения не могут быть объяты разумом. Не допытывайся тайн божественного величия, даже не желай о них узнать, иначе будешь уничтожен блеском славы его.
— Мудрено, — вздохнул Карась.
Старик:
— Избегай дерзостных вопросов и — веруй.
— А что это — вера? — робко спросил Руслан.
— Вера — уверенность в невидимом как бы в видимом, в желаемом и ожидаемом — как бы в настоящем. Веруй! В светлом господнем чертоге нет места для слов «зачем» и «почему».
— А без «почему» нет человека, — хмуро сказал Карась. — Дитя с каких слов свою жизнь начинает? Чуть подрастет, пробудится в нем соображение, — самое первое слово у него на устах — «почему». Почему да почему. — Не будешь ему отвечать, глядишь — вырос дурень. Ему надобно знать, почему.
— Знание противно вере. Мысль — бесстыдная, быстропарящая птица. Знание принадлежит уму, а вера — сердцу. Оставь сомнения и верь божьему слову, оно непререкаемо.
— На что мне тогда глаза и уши, и разум, и прочее? — уныло вздохнул Карась. — Мы, чай, не бараны.
— Мы суть словесное стадо Христово, он — пастырь наш. Куда поведет, туда и следуй.
— Хм. — Карась окинул усталым взором толпу безмолвных пленных. — Стадо и есть: «скот мелкий и крупный». Дале, старик, повествуй. Господь, говоришь, и так, и этак людей изводил, а они, дурные, не унимались?
В предгорных степях, закручиваясь мглистыми вихрями, пленных настигли первые удары здешней зимы.
Жутко подступать к шумным речушкам с заиндевелыми кустами на плоских берегах, с туманом, повисшим над перекатами клочьями нищенского отрепья. Чтоб дойти до прозрачной черно-зеленой поды, усеянной пузырьками, исходящей паром, точно в котле, надо минуть ледяной припай у берега. Ступаешь по льду, тускло-голубому, мокрому от брызг, или белому, присыпанному изморозью, — босые подошвы крепко прилипают, не сразу отдерешь.
Речки тут разливаются по широкому галечному ложу многими бурными рукавами: перейдешь по мелководью один — впереди их еще три-четыре. Не так трудно шагать по холодной воде (на дне песчаные наносы, на них, мягких, нога отдыхает), как по кочкам и гальке меж рукавами. Оцарапанные, сбитые ноги кровоточат, становятся пестрыми, неуклюжими, тяжелыми от примерзших к ним на воздухе острых мелких камешков.
Поток — проворный. Сорвешься с переката в яму, десятью собаками вцепится жгуче-студеная вода. Вылез из речки — скорей оттирай онемелые ступни тряпьем, жесткой, сухой, седой от мороза травой. После того не идешь, а топаешь, окоченело стуча по твердой стылой земле, версту или две, пока кровь по жилам не разгонишь. А кровь разгонишь — загорается в ступнях боль нестерпимая, гнутся колени — сейчас упадешь.
Так исстрадались на диких бродах, устали пленные от речек злых, что, заслышав где-то впереди недобрый шум воды, принимались кричать. Словно там, впереди, зловеще урча, их ждал исполинский змей-людоед.
Но идти надо, хочешь, не хочешь: стража орет: «Скорей», нещадно бьет плетьми, а то и булавами, а мостов — нигде никаких.
Каждый переход через дурную речку — пытка, и пытка холодом не легче пытки огнем. Иные трогались умом. Но дивно: никто в караване, кроме готов, дивно изнеженных теплом Тавриды, не простывал, не хворал горлом и грудью. Может, оттого, что русичи были издревле привычны к холоду. Иль оттого, что человек а час невзгод, суровых испытаний живет в свою полную силу, а сила эта — неисчерпаема, неодолима?
У одной из переправ Руслан услыхал отдаленный звук, похожий на чей-то печальный зов. В полях сгущалась мгла морозная, над речкою стлался туман, и вдруг — точно кукушка где-то задумчиво закуковала. Словно бы уснул он ранним летом в полдень, у воды на горячем песке, и белая девушка, худенькая, синеокая, бледная от нетерпения, присмотрев в кустах укромную поляну и распустив светлые-светлые: волосы, кличет его голосом тихим и жадным…
Руслан — подъехавшему алану:
— Что это, а?
— Баб албанских, армейских ведут.
Скрип колес и перестук копытный. Хлопанье бичей. Свирепая ругань. Из-за, бугра к реке отряд хазар, возвращавшихся из очередного набега, выгнал толпу глазастых женщин в длинных изорванных платьях.
И на женщин-то мало похожи, хоть и молодые, — уж больно они неуклюжие, крупные, грубые с виду, безобразно толстые или уж вовсе тощие и плоские, темноликие, от холода синие, лилово-смуглые, с густыми бровями, с тяжелыми, будто каменными, мужскими носами и подбородками, с черными волосками на жестких губах. А поют — до слез задушевно и нежно: хор негромкий — будто малых детишек, мерно в зыбках качая, мирно баюкает, а одна — голосит надрывно и скорбно, протяжно, тоскующе, будто узрев, что дети-то — мертвые… — И все-таки женщины.
Казалось, вокруг них еще витает запах парного молока и хлеба, запах мяты, нагретой ясным солнцем зеленных закавказских долин. Но в глазах уже залегла смертно-холодная тень глубоких сырых ущелий, по которым, оторвав от родимых порогов, их гнали в неведомое.
Увидели скопище полунагих, одичалых мужчин — запели громче, с внезапной страстью. Плотная приземистая девушка с круглым личиком, мохнатым от темного пуха, но прехорошеньким, с большущей родинкой на левой ноздре, с короткими волосатыми ногами, взглянув на Руслана, глухо засмеялась, кинула ему ветку с мелкой, черно-зеленой блестящей листвой, приложила ладонь к далеко вперед выступающей груди и назвалась: — Ануш.