Евгений Водолазкин - Лавр
Как тебя зовут?
Вот как образуются звуки, подумал Арсений.
Как тебя зовут, снова спросил рот.
Он произнес три слова раздельно, словно не доверял слуху лежащего.
Устин, едва слышно сказал Арсений.
Устин. Лицо к кому-то обернулось. Его зовут Устин. Что ти приключися, Устине?
Арсений устал смотреть на лицо и закрыл глаза. Всем телом он ощущал мягкое сено. Рука нащупала деревянный борт телеги.
Оставь его, сказал другой голос. Довезем до ближайшей деревни, пусть там разбираются.
Арсений снова открыл глаза, но тележной тряски уже не чувствовалось. Было холодно. Он лежал на чем-то жестком. Это было похоже на дрова. Он вытащил из-под себя полено и долго на него смотрел. Свет сквозь приоткрытую дверь. Свет и скрип. Дровяной сарай.
Приподнявшись на локте, Арсений увидел, что полностью раздет. Рядом с ним лежал его мешок и какие-то лохмотья. Поколебавшись, Арсений протянул к лохмотьям руку и тут же отдернул. Ему стало противно. Лохмотья отталкивали его не только своей грязью. Невыносимой была мысль, что их, вероятно, носил тот, кто его раздел. Кто не взял – и это было даже обидно – мешка с грамотами Христофора. Преодолевая отвращение, Арсений протянул руку к тряпью, которое оказалось рубахой, портами и поясом.
Арсению требовалась не только одежда, но и обувь, ибо сапоги с него тоже были сняты. После некоторых раздумий он содрал с двух поленьев бересту и примерил ее куски к ступням. Помогая себе зубами, придал бересте нужную форму. Затем вытащил из тряпья пояс и стал тереть им о косяк двери. Когда ветхий пояс был перетерт надвое, Арсений примотал им бересту к ступням. Обувшись, поймал себя на том, что оттягивает момент одевания. Несмотря на то что его била дрожь, с одеванием он медлил.
Но из сарая нельзя было выйти голым. Арсений взял то, что когда-то было рубахой, и приложил к груди. Поколебавшись, продел руки в рукава и голову в дырку – воротник был оторван. Рубаха висела на теле бесформенной тряпкой. Ее бесцветность оживляли заплаты.
Трудней всего было надеть порты. Они оказались чуть целее рубахи, но от этого было только хуже. Надев их, Арсений подумал, что этой ветоши касался срамной уд вора. Его порты были как телесная близость с ним, и Арсения передернуло от омерзения. В ограблении угнетала не потеря своей одежды, но приобретение чужой. Арсений испугался, что отныне он будет гнушаться своего собственного тела, и заплакал. Когда же Арсения озарило, что отныне будет гнушаться своего собственного тела, засмеялся.
Из сарая Арсений вышел в приподнятом настроении. Сделав несколько шагов в своей новой одежде, сказал Устине:
Знаешь, любовь моя, со времени моего приезда в Белозерск это по сути первые шаги в правильном направлении.
Сарай стоял на краю деревни. Арсений подошел к ближайшей избе и постучал в дверь. В избе жил Андрей Сорока с семьей.
Ты кто такой, спросил Сорока Арсения.
Устин, ответил Арсений.
Устин – жди до крестин, усмехнулся Сорока и захлопнул дверь.
Тогда Арсений постучался к Тимофею Куче. Тимофей осмотрел Арсения и сказал:
Ты мне вшей нанесешь, потому что в твоем положении у тебя не может не быть вшей. Или же блох. Их у тебя, я думаю, полный мешок.
В мешке были только грамоты Христофора, но Арсений не стал развязывать его перед Тимофеем.
Следующей была изба Ивана Сухобока. Помня о гостеприимстве Авраамовом, Иван не хотел выгонять странника. Но и пускать тоже не хотел. Он отвел его на другой конец деревни к бабе Евдокии, которая не боялась ни вшей, ни блох, ни чужаков.
Когда они вошли, Евдокия жевала хлебный мякиш. У нее не было зубов, мякиш она жевала деснами, и оттого двигалось все ее лицо. Оно просто ходило ходуном, складывалось и раскладывалось, напоминая старый кожаный кошелек.
Понаблюдав за лицом Евдокии, Иван сказал:
Вот тебе, баба, гость, который ничего не говорит, кроме того, что он Устин. Согласись, что это хоть какие-то сведения.
Считаю, что и сего немало, кивнула Евдокия.
Она отломила половину мякиша и протянула его Арсению:
Ешь, Устине.
Иван с Евдокией молча смотрели, как Арсений ел.
Голоден, отметил Иван.
Факт, подтвердила Евдокия. Пусть остается.
Немного согревшись, Арсений почувствовал, как начала чесаться его голова. Доставшаяся ему одежда была полна вшей. В тепле они ожили и стали переползать на волосы Арсения. Он сидел, чувствуя движение вшей по шее – снизу вверх. Арсений знал, что выводить вшей трудно, и ему стало жаль Евдокии. Он не хотел умножать трудностей ее жизни. Ему, решил он, не следует здесь оставаться. Встав, Арсений поклонился Евдокии в пояс. Евдокия продолжала жевать. Он вышел наружу и закрыл за собой дверь.
Арсения обдало холодом. Он все еще держался за дверное кольцо. Возникло желание потянуть за него и вернуться в теплую избу. Но спустившись с крыльца, он понял, что уже не вернется. Сгущались ранние сумерки. Арсений шел, испытывая холод и страх. Он и сам не понимал, зачем вышел из тепла. Ему было лишь ясно, что путь его ждал трудный – если вообще преодолимый. И он не знал, куда этот путь лежит.
Арсений шел по лесной дороге, которая становилась все темнее. Он шел, как на ходулях, потому что ноги его не сгибались от холода. Затем начал падать снег. Это был первый снег в году, и летел он как-то неуверенно. Сначала появились отдельные снежинки, редкие, но большие. От их пушистого вида становилось, кажется, чуть теплее. Снежинки падали все чаще и чаще, пока не превратились в сплошную стену метели. Когда кончилась метель, показалась луна и стало светло. Дорога была видна в каждом своем изгибе.
С появлением луны мороз вроде бы усилился. Арсению показалось, что именно луна струит тот серебристый холод, который распространяется по земле. Он пожалел было о своем продрогшем теле, но тут же вспомнил, что тело его осквернено чужой одеждой и вшами, и жалость его оставила. Это было уже не его тело. Оно принадлежало вшам, тому, кто носил прежде его одежду, наконец, морозу. Но не ему.
Яко в чуждем телеси пребываю, подумал Арсений.
При всем сочувствии к чужому телу боль его нельзя ощутить как свою собственную. Помогавший немощным телам людей, Арсений это знал. Даже вживаясь в чужую боль для ее облегчения, он никогда не мог постичь всей ее глубины. А теперь речь шла о теле, которому он не очень даже и сочувствовал. Которое по большому счету презирал.
Арсению больше не было холодно, ибо не может же быть холодно пребывающему в чужом теле. Напротив, он явно чувствовал, как (не) его тело наполнилось силой и уверенно двигалось навстречу рассвету. Он удивлялся тому, сколь тверд его шаг и широк взмах рук. Волны тепла толчками поднимались откуда-то снизу и приливали к его голове. Упав на землю, Арсений даже не заметил, как неутомимое его движение прекратилось.
………….
………….
………….
………….
………….
………….
Хочу ли я, думал Арсений, все забыть и отныне жить так, будто не было в моей жизни ничего, будто я только что появился на свет – но уже не маленьким, а как бы сразу большим? Или так: помнить из пережитого одно лишь хорошее, ибо памяти свойственно избавляться от мучительного? Моя память то и дело покидает меня и того гляди покинет навсегда. Но стало бы освобождение от памяти моим прощением и спасением? Знаю, что нет, и даже не ставлю так вопроса. Ведь каким может быть мое спасение без спасения Устины, бывшей главным счастьем моей жизни и главным страданием? Потому молю Тебя: не отнимай у меня память, в которой надежда Устины. Если же призовешь меня к Себе, будь милостив: суди ее не по делам нашим, а по моей жажде спасти ее. И то немногое доброе, иже аз сотворих, запиши на нее.
………….
………….
………….
Язык коровы мягок и не гнушается вшивого. Его шершавая ласка частично заменяет людское тепло. Человеку непросто ухаживать за вшивым и гноящимся. Входящий может оставить рядом с больным корочку хлеба и кружку с водой, но на настоящую ласку без брезгливости можно рассчитывать лишь со стороны коровы. Корова быстро привыкла к Арсению и считала его своим. Длинным языком она слизывала с его волос засохшие комки крови и гноя.
Арсений часами наблюдал за качанием ее вымени и иногда припадал к нему губами. Корова (что в вымени тебе моем?) не имела ничего против, хотя всерьез относилась лишь к утренней и вечерней дойке. Настоящее облегчение приносили ей только руки хозяйки. В них, в отличие от губ Арсения, была сила. Стремление выжать все молоко без остатка в туго сплетенный туес. Молоко вырывалось из вымени с громким журчаньем – сначала тонким, почти стрекочущим, но по мере наполнения туеса обретавшим полноту и размах. Часть молока стекала по хозяйским пальцам. Наблюдая за ними дважды в день, Арсений помнил их лучше хозяйского лица. Он знал, как выглядит каждый палец в отдельности, но ни разу не ощутил их прикосновения.
Иногда корова замирала, чуть приподнимала хвост (он подрагивал), и под самой его кисточкой на пол хлева шлепались теплые лепешки. Время от времени эти лепешки разбрызгивались во все стороны под тугой струей. Попавшие на лицо капли Арсений вытирал пучком сена.