Баллада забытых лет - Абиш Кекилбаевич Кекилбаев
Снова прислушался. Тишина. Сделал шаг, другой. Тишина. Уж не померещилось ли ему? Все спокойно. Луна озаряет широкий караванный путь. На обочине темнеет пятно. Надо подойти. Из земли торчит голова домбриста.
Никто, значит, его не видел, не освободил.
Лишь бы был жив... Голова понуро клонится к земле. Устал за день, все глядел и глядел па дорогу, надеялся увидеть путника. Потом, отчаявшись, задремал. Конечно, задремал. Иначе услышал бы шаги.
Ноги Жонеута подкашивались от волнения, от тревоги, от, грех признаться, радости: кюйши еще жив!
А чему, собственно, радоваться? Уж не собирается ли Жонеут его откопать, освободить? Нет, речи быть не может. Тогда поговорить с ним? О чем? Что сказать ему? Как быть, если он проснется и узнает старого батыра? Ни к чему это. Всего лучше спрятаться неподалеку, за этим хотя бы кустом. Так, чтобы была видна голова несчастного. Надо ночью сторожить ее от зверя и птицы. Птица может выклевать глаза. Он ведь совсем беспомощен. Закованные в кандалы руки покоятся в земле.
Днем ни зверь, ни птица нс опасны, днем беды не случится. Пройдут сутки, вторые, от силы — третьи, и появится путник, вызволит пленного. Со спокойной душой Жонеут вернется домой.
Жителям аула он скажет, что охотился. Хотел развлечься и отправился на охоту. Вполне убедительно.
Голова чуть заметно поднимается над обочиной. Еще несколько шагов, и можно будет ее разглядеть.
Л вдруг домбрист услышит шаги, заметит приближающегося человека и сердце его не выдержит, разорвется? Похоже, голова встрепенулась, домбрист что-то почувствовал. Быстрее развеять его страх...
Но разве это голова кюйши? Ни малейшего сходства. Однако черты щемяще знакомы. Даулет!
Как он тут очутился? Отвернулся, не хочет смотреть па отца, не хочет узнавать. И не надо, не надо.
Жонеут голыми руками роет землю. Она легка как пух. И, как пух, выскальзывает из ладоней. Он черпает землю, но не может отрыть даже маленькой ямки — земля уходит меж пальцев.
Даулет не желает повернуться к нему. Будто не отец рядом, а кто-то чужой, ненавистный.
Отчаявшись, Жонеут перестал копать. Тяжесть сдавила грудь, першило в гортани, слезы щипали глаза. Комок в горле разорвался диким криком:
— Родной мой! Почему ты молчишь?
Во сне или наяву раздался этот крик? Жонеут слышал голос — чужой, хриплый. Но кому было кричать, кроме него?
По юрте растекался слабый свет зари. Кошма, решетки, нехитрое убранство — все было пепельно-серым, призрачным. Жонеут судорожно вцепился в толстое одеяло. Он проснулся, но еще не совсем. Следует собраться с мыслями, прочитать молитву.
Старуха уже хлопочет ца улице. Вряд ли она слышала его крик. А то бы прибежала. За юртой протяжно стонет верблюжонок. Мирные звуки обыкновенного утра. Ни о чем не думая, Жонеут откинулся на спину, уставился в светящуюся щель. Он вспомнил свой сои, наивный сон. Только и заботы ему — освобождать обреченного на смерть пленного. Хорош бы он был, если бы так поступил наяву.
...Он считал, что одолел ночные кошмары. Но ошибся. Кошмаром стала сама жизнь. Исчезла грань между сном и бодрствованием, между днем и ночью. Он потерял счет времени. Чувствовал вялое его течение, не отличая недели от месяца.
Раньше оно пролетало с быстротой небесной птицы. Теперь, забившись в юрту, как в нору, Жонеут томительно ждал, когда взойдет солнце и когда оно опустится. Дии сделались длинными, ночи еще длиннее.
Раньше можно было мерить время походами — удачными или неудачными, новостями, принесенными издалека, приездом гостей, праздниками и ссорами. Сейчас он потерял меру. Время обладало лишь одним свойством — оно изнуряло. Он ворочался с боку па бок в ожидании то сна, то пробуждения.
Можно, оказывается, мерить время еще и снами. Прежде он, бывало, говорил: «По прошествии двух дней после отъезда Мамбетпаны», или: «За три дня до моего набега на адайцев». Отныне шел иной отсчет: «В ту ночь, когда мне впервые приснился кюйши», или: «В тот день, когда я вдруг уснул и жаловался домбристу».
Все забыли о его существовании. Даже те, кто делил с ним походы, смотрел ему в рот, ловил его слово.
Иногда Жонеут задумывался: куда они подевались? Ио не так уж это его беспокоило, чтобы ломать голову. Достаточно того, что он помнил, когда они последний раз безропотно повиновались ему. Сорок отборных джигитов, один к одному, были послушны каждому его жесту. Они покорно следовали за ним сквозь ночную чащу, ни один по посмел перечить ему. Они работали на совесть. Никто не пикнул. Молча сели на коней. Молча ехали всю дорогу. Молча вернулись в аул.
Молчание окружало Жонеута. Ни один из сорока не явился ему больше на глаза.
Раньше он постоянно был в пути, лучше кого бы то ни было знал все, что происходит в округе. Сейчас не покидал свою юрту. Зачем? Ему и без того известна нудная жизнь аула. Джигиты возятся рядом с женщинами и ребятишками. Чинят сапоги, мнут кожу, лудят старые казаны. Жонеуту нет до них дела.
В прежние времена аксакалы вспоминали о воинственных предках, сказочных батырах, несравненных мастерах копья и кинжала. Ныне не то. Они чешут языками о чем угодно — о пастбищах, покосах, водоемах. У них на уме житейские мелочи.
Когда-то они побаивались сурового Жонеута, взвешивали слово, прежде чем произнести. Сейчас мелют что придется. Не аксакалы — болтливые бабы.
Жонеут осуждающе хмурится. Но кто этого страшится, кто видит грозно сведенные брови?
Никто. И не надо. Он сам не желает никого видеть. Не по нему повседневная суета, когда люди стучат молотком, скребут котлы. Жонеут заранее знает их вздорные пересуды: убежал паршивый козленок, затерялся верблюд...
О чем с ними говорить, горько усмехается Жонеут. Лишь один человек достоин быть его собеседником, лишь ему можно поведать свою печаль. Он все поймет.
Этот человек — пленный кюйши. Жонеут помнит, как смотрел он тогда, подняв голову от домбры. Всепостигаю- щей мудростью светился его взор.
Но не удается толком поговорить с ним. Кто-то подглядывает, подслушивает. Делается не по себе. В таком состоянии не излить душу.
Надо думать о другом. О чем же?
Велик мир. Но Лишь темнеющая на обочине точка притягивает к себе Жонеута.
Во сне жалость плавит его сердце. Днем сжигает стыд за недостойное сострадание.
Во сне он добр и независим от людской молвы. Наяву смелость покидает его. Он отталкивает от себя домбриста, с раздражением думает о пустых людях, предающихся жалким житейским треволнениям. Им недоступно ничто воз вышенное, их души забыли