Владислав Глинка - Жизнь Лаврентия Серякова
В середине дня его вызвал к себе Петр Петрович. Лаврентий вошел к нему с упавшим сердцем и похолодевшими руками — вот сейчас объявит приказ барона о переводе куда-нибудь далеко… Но полковник только расспросил про вчерашние баронские угрозы и, покачав головой, отпустил в чертежную. Серяков не сказал и ему о проекте Кукольника. Чем больше думал об этой затее, тем неизбежнее казался ее провал. А просить заранее заступничества от новой вспышки генеральского гнева, в котором будет виноват уж целиком он сам, не отговоривший Кукольника, представлялось нечестным. Будь что будет!
Товарищи не спрашивали ни о чем и наперебой старались услужить: двое предложили закончить за Лаврентия бывший в работе план, третий подарил несколько колонковых кисточек. Перед полуднем зашел Антонов и молча подсунул теплый калач и пару крутых яиц.
К концу занятий у Серякова, будто вчера накликал, разболелась голова, должно быть, от недосыпа и волнения. Едва дотащился домой. Через силу пообедал, снял мундир, сапоги и лег.
Казалось, только забылся, а кто-то уже трясет за плечо.
— Вставай, Лауренций, вставай! — повторяет мужской голос.
— Проснись, Лавреша, проснись, сынок! — вторит Марфа Емельяновна.
Серяков с трудом разлепил глаза. Зимние сумерки еще не совсем погасли — значит, и вправду едва успел заснуть. У кровати рядом с матушкой стоял племянник Кукольника, Пузыревский.
— Вставай, одевайся, — повторял он, — дядя к себе требует.
— Да что случилось-то, Илья Алексеич?
— Дело самое важное, едем скорее, — а сам впихивал руку Лаврентия в рукав мундира.
Через несколько минут вышли на улицу. У ворот ждала курьерская пара, из тех, что всегда дежурят у военного министерства для спешных разъездов по городу.
— Куда вы везете меня, Илья Алексеич? — забеспокоился Серяков.
Ему вдруг представилось, что Пузыревский, который, так же как Кукольник, служил в канцелярии князя Чернышева, доставит его под арест или еще невесть куда.
— Вот Фома Неверный! Говорят тебе, везу к дядюшке! Ну честное слово, к нему, — уверял тот, усаживаясь рядом. — Пошел!
— Да что случилось-то? — допытывался Серяков, когда неслись уже по Фонтанке.
— Про то сказывать не велено, но только, ей-же-богу, ничего плохого с тобой не будет, — заверил, улыбаясь, Пузыревский. На звонок в прихожую вышел сам Кукольник, одетый в вицмундир с орденами. Схватив Лаврентия за рукав шинели, он увлек его в залу и, театрально раскинув объятия, поцеловал троекратно:
— Поздравляю, брат Лауренций! Ты в академии!
— Как так, Нестор Васильевич? — обмер Серяков.
— А вот погоди, снимай амуницию, выпьем «Клико», а там и расскажу все. Тихон! Эй, Тихон!
В столовой ухмыляющийся Тихон уже держал наготове обернутую салфеткой бутылку. Хлопнула пробка, и Лаврентий, понуждаемый хозяином, впервые в жизни выпил шампанского.
— Да скажите же, Нестор Васильевич, как все случилось? — взмолился он.
— А очень просто, как по-писаному, — начал Кукольник. — Доложил я министру, что было нужного по своей должности, потом вынул нашу записку, сказал несколько слов в объяснение и начал было читать. А князь перебил меня: «Некогда мне, братец, еду к государю. Положи свою бумажку в мой портфель. Если будет удобно, доложу его величеству». Я положил, и князь уехал в Зимний. Конечно, я остался ждать. Приехал он часа через два и тотчас меня позвал. Ну, думаю, что-то будет? Не гроза ли?.. Ты знаешь, я потом ужасно стал тревожиться: не подвести бы тебя своей выдумкой под какую-нибудь гадость… Ну, вхожу, а князь мне бумажку подает и говорит: «Твой протеже в академии!» — Кукольник сунул руку за борт вицмундира и вынул вчетверо сложенный листок: — Смотри! Эта бумага в деле докладов на высочайшее имя должна храниться, но я согрешил, привез тебе показать.
В углу знакомой Лаврентию записки стояла надпись карандашом: «Согласен», покрытая свежим желтым лаком. — Чья рука? — воскликнул Кукольник. — Не знаешь? Раз лаком покрыта, значит, царская… Клюнуло на мою приманку, на баталическую живопись! Так князь и сказал: «Твоя мысль понравилась государю!» Что нам теперь твой барон Корф? И не пикнет! — Он опорожнил второй бокал и подмигнул Тихону вновь налить всем. — Разумеется, я не уехал из канцелярии, а сам сочинил предписание в твой департамент, приказал при мне переписать, снес на подпись князю и сдал, чтоб отправили барону завтра чуть свет. Будет им с Шаховским пфефер-кухен к утреннему кофею! — Кукольник полез в тот же карман и достал вторую бумажку. — А вот тебе мой черновик, слушай: «Милостивый государь барон Николай Иванович! По высочайшему повелению, состоявшемуся по докладу моему сего числа, немедленно прикажите откомандировать унтер-офицера топографа роты № 9 Лаврентия Серякова в Императорскую Академию художеств для обучения в оной со всеми нужными к тому бумагами. С совершенным уважением к вашему высокопревосходительству, военный министр…» И теперь, друг Лауренций, как говорит мой князь Холмский:
Конец сомнениям, конец тревоге…Ты твердою стопой к великой целиПойдешь, и мир событьям изумится!
Обними меня и пей шампанское. Тихон! Еще бутылку «Клико»!
Серяков себя не помнил от радости. Самые смелые мечты его жизни осуществились. Он выпил три бокала вина, не вполне связно, но очень горячо поблагодарил Нестора Васильевича, и тотчас Пузыревский на той же курьерской паре мигом домчал его домой, где сдал на руки испуганной Марфе Емельяновне. Она только что возвратилась от Знамения. Видела, что ее Лаврешу увезли, слышала, как спрашивал, садясь, куда его везут, и, встревоженная до полусмерти, побежала ставить за него свечку.
Следующий день был также одним из счастливейших в жизни Серякова. В департаменте его поздравляли писаря, топографы, чиновники, офицеры. Весть о том, что по царскому повелению он направляется в Академию художеств, мигом облетела все комнаты.
Как и вчера, в середине дня его вызвал к себе Попов.
— Поздравляю вас, — сказал он, улыбаясь. — Ну и наделали вы волнений барону… Представьте, получил он предписание военного министра и ужасно растерялся. Призывает меня и допрашивает: «Чей побочный сын этот топограф? Какие у него связи? Почему хлопочет о нем князь Чернышев? Почему докладывает лично государю?» Я говорю, что положительно ничего не знаю о вашем происхождении и знакомствах, а старик давай упрекать меня в скрытности: «Не может быть такого приказа без особых причин, и вы, конечно, все знаете, раз сами за него меня просили…» Объясните же мне хоть теперь, кто вам ворожил.
Лаврентий рассказал, как все вышло, и полковник хохотал и радовался от души.
— Ваша судьба действительно удачно устраивается, — закончил он разговор — будете учиться любимому делу и получать от казны хоть маленькое жалованье, обмундирование, продовольствие — все-таки не так много нужно работать на заказ. А там, я уверен, опять что-нибудь хорошее случится. Вы, видно, в сорочке родились.
Несколько иначе отнесся к перемене судьбы своего друга Антонов. Вечером он пришел на Озерный, нагруженный закусками, сластями, даже бутылкой донского игристого. Воспользовавшись тем, что Марфа Емельяновна хлопотала на кухне, он сказал:
— Помни, Лавреша, что в военном ведомстве ты остался, и не обнадеживай себя свободой. Длинные руки у нашего начальства, не вздумало бы когда-нибудь потянуть за цепочку… Я, брат, не отравить тебе праздник хочу, а боюсь, чтоб не возмечтал лишку… А еще я нынче думаю, что вышло твое счастье не по закону, а благодаря доброму человеку — господину Кукольнику. А кабы жили мы, как Александр Михайлович мой хотел, то шел бы ты своей дорогой с самого детства, без всякой помехи, раз талант у тебя есть, солдатский ли ты сын, крестьянский ли, мещанин или барин — все равно. Нынче тебе счастье вышло, а скольким, кому случай не ворожит, оно заказано?.. Так уж у меня повелось: что ни увижу, все себя спрашиваю, как бы по Александру Михайловичу быть должно. И все оно выходит не так, как теперь…
Вошла Марфа Емельяновна, начала накрывать на стол, и Антонов смолк, наблюдая за ней вмиг просветлевшими глазами. Но после ужина, за самоваром, опять вернулся к будущему Серякова.
— А еще я думаю: может, не нужно тебе, Лавреша, в живописцы тянуться? Много их на Васильевском острове по чердакам живет. Отпустит кудри до плеч, а с хлеба на квас еле перебивается. Таких много, а граверов, сам говорил, по пальцам счесть можно. Понимаю, что живописцем быть лестнее: он свое рисует, а ты с чужого вырезываешь. Так ведь много ли Брюлловых? А еще покойный Иван Андреич писал: «Пой лучше хорошо щегленком, чем дурно соловьем…» Держись, право, крепче за свое. Книги всегда печатать будут, и польза от них большая. Впрочем, тебе виднее там окажется…
На другой день Лаврентию вручили запечатанный пакет с надписью: «Его сиятельству графу Федору Петровичу Толстому, вице-президенту Императорской Академии художеств».