Франсиско Умбраль - Авиньонские барышни
Гражданская война медленно надвигалась, и это иннервировало (а вовсе не нервировало) тетушку Альгадефину, необычайно активно помогавшую Асанье (что вызывало у меня чувство ревности), у нее со щек даже исчез ее обычный по вечерам болезненный румянец.
Я сказал об этом маме:
— Тетушка Альгадефина живет исключительно для Асаньи и для Республики.
И мама, спокойная, как сама вечность (и несомненно понимающая мою тайную ревность), ответила:
— Оставь ее. Болезни лечатся только страстью, и лучше пусть она сгорит на работе, чем от чахотки под магнолией.
В Испании уже были синие и красные, и кажется, мы относились к красным, потому что именно среди красных обретались правые, забывшие дорогу к мессе. Красные с положением и деньгами, не сторонники фалангистов и не коммунисты, мы рисковали со всех сторон.
Однажды пришли фалангисты и обыскали весь дом. На другой день пришли коммунисты и обыскали уже обысканное. Без сомнения, наша семья (а все еще помнили дона Мартина) с непонятной политической ориентацией приводила всех в замешательство.
В конце концов нас оставили в покое.
После смерти прадеда дедушка Кайо и бабушка Элоиса в свою очередь решили умереть, пожелав, чтобы их похоронили рядом с прадедом.
Первым умер дон Кайо, в компрессах, в одышке, полный молчаливого смирения. Следом умерла бабушка Элоиса, в молитвах и с распятием в руках. Похороны, понятное дело, были не такие пышные, как у дона Мартина, но на погребение дедушки Кайо явились все налоговые чиновники Мадрида, молодые и старые, пенсионеры и стажеры, веселые и грустные, потому что дедушка Кайо, с его четками и Фомой Кемпийским, был великим либерализатором налогов в Испании, налоговые чиновники относились к нему с большим почтением, и его фотография висела на всех таможенных постах страны.
Я стал пренебрегать козой Пенелопой, все мои силы уходили на визиты к Марии Луисе по средам и пятницам, по тем же дням, в какие ходил к ней прадед. Перед войной (теперь-то я могу так сказать) Мадрид, мой Мадрид, практически превратился в зону красных, вся же остальная Испания была скорее зоной националистов. Однажды мать сказала:
— Надо уезжать в наше леонское поместье, там поспокойней.
— Но папа похоронен здесь, и погиб он за Галана и Гарсиа Эрнандеса.
— Раз такое дело, поступай, как знаешь.
И я остался в Мадриде, среди красных.
Дельмирину, пусть некрасивую, но очень добрую, схватили на улице ополченцы и хотели расстрелять.
— Ты переодетая монахиня.
— Я работаю в «Уньон и Феникс»[106], можете там справиться.
— Не ври, монашка. Ты просто переоделась.
Ей собирались отрезать волосы и расстрелять, когда подошел командир ополченцев:
— Я Пелайо и это моя жена Дельмирина. Любовь моя, ты меня узнаёшь, ты меня прощаешь?
Хромая Дельмирина и вор Пелайо крепко обнялись и стали жить вместе, и никогда не говорили о прошлом. Что до сестер Каравагио, то они не выходили из дома вообще, и это помогло мне окончательно порвать с Сасэ.
Кубистская толстуха меня больше не интересовала ни с какой стороны.
Однажды я спросил сам себя: кто я — красный или националист, и понял, что красный, как прадед дон Мартин и как папа, а может, просто я был заодно с Мадридом. Я был таким же красным, как Галан и Гарсиа Эрнандес, но революционно настроенный народ это плохо понимал. Тетушка Альгадефина была красной, как Асанья. Красные были расколоты, и предводителей у них было много, именно из-за этого мы потом и проиграем войну. Пако, садовник, донес на нас, назвав фашистами, и снова начались обыски. Я не помню точно, шла ли уже война, но Мадрид жил в состоянии войны. Наш сторож Эладио, толстый и косоглазый, тоже донес на нас как на фашистов, но все бумаги дедушки красноречиво свидетельствовали об обратном, так что ополченцы ушли ни с чем и даже извинились, но после них в доме остался какой-то липкий коричневый запах, запах человека, который пришел убить.
Потому что всякое преступление, будь оно бытовое или политическое, имеет запах, и пахнет оно чем-то нечистым, беспощадным, свинцовым.
По понедельникам, вторникам, четвергам и субботам я распутничал с козой Пенелопой, по средам и пятницам посещал Марию Луису, которая, помимо своей революционной деятельности, продолжала работать проституткой в «Чикоте». Воскресенья я посвящал тетушке Альгадефине, отдыхавшей в своем шезлонге после рабочей недели.
— Как дела, тетушка?
Она медленно положила свою нежную руку мне на голову.
— Я вижу тебя всего раз в неделю, Франсесильо. Чем ты живешь?
— Ты слишком много времени посвящаешь Асанье.
— Ты ревнуешь меня к дону Мануэлю?
— Да.
— Он, бедняга, работает сутками, на нем лежит огромная ответственность.
Тетушка Альгадефина приблизила мои губы к своим и поцеловала меня. Это было как чудо, как если бы вдруг меня поцеловала Дева Мария, но не в лоб, а по-настоящему. После этого она закашлялась, а я понял, что мамин отъезд в Леон, на земли прадеда, предоставил ее сестре полную свободу. Я отнес тетушку Альгадефину в постель, чтобы она отдохнула, и там, в ее спальне, мы молча предались любви, безыскусной и безмятежной, и я чувствовал себя как Данте в раю. Потом тетушка Альгадефина заснула и дышала сначала трудно, с большим усилием, но очень быстро дыхание выровнялось и стало спокойным. Любовь ее излечила.
1935. Женится дон Хуан де Бурбон, сын Альфонса XIII, претендент на испанский престол. Популярным и любимым в народе становится Хосе Диас[107], генеральный секретарь компартии. Мы думали, что коммунизм — это вещь иностранная, но оказалось, что он годится и для Испании. Дали рисует свое Предчувствие гражданской войны[108]. Дали, друг сеньорите Лорки, который в нашем доме играл Фалью в четыре руки с тетушкой Альгадефиной, утверждал, что картина эта — великий образец сюрреализма, но она гениальна еще и своей пророческой силой, обращенной ко всему человечеству.
Хосе Диас РамосМария Эухения после отъезда Каролины Отеро много читает, занимается садом, ведет дом.
Мария Эухения, нашедшая убежище в нашем доме монахиня, и Альгадефина (я устранил слово «тетушка» с тех пор как превратился в ее любовника, правда очень быстро я его верну), сторонница Асаньи, ведут бесконечные политические беседы повсюду: под магнолией в саду, в патио, в гостиной, в столовой — где угодно. Мария Эухения за правых и верит в Хосе Антонио[109], сына диктатора Примо, бывшего ухажера Альгадефины. Мария Эухения даже знает его лично.
Хосе Антонио Примо де Ривера-и-Саэнс де ЭредиаОдни говорят, что у него в невестах ходили знаменитости, такие как Маричу де ла Мора[110] или Мерседес Формика[111]. Другие — что он педераст. Верить не стоит ни тем ни другим. Его единственной страстью была политика. Он встречался с Муссолини и брал у него деньги, чтобы поддержать Фалангу, которая бесхитростно копировала итальянский фашизм. Я писал стихи, сильно подражая Гильену[112] или Хуану Рамону[113], и тайно посвящал их тетушке Альгадефине, но уже тогда понимал, что зарабатывать деньги литературой можно только в журналистике, и стал строчить статьи революционного содержания. Я не был таким пламенным революционером, как можно было подумать по моей писанине, мне просто хотелось получить за нее деньги и увидеть ее напечатанной. Мое имя замелькало в левацких газетенках.
Наши обеды по четвергам, после стольких смертей, давно зачахли, но все-таки Мария Эухения — она как скрывающаяся от красных монахиня пользовалась у правых большим авторитетом — привела однажды Хосе Антонио Примо де Риверу.
Хосе Антонио, молодой, очень красивый, хорошо образованный маркиз, был, как обычно, грустным и флегматичным — страстность его натуры проявлялась только на митингах.
— Я уже знаю, что вы личный секретарь Мануэля Асаньи, — сказал он тетушке.
— Да, я работаю в его канцелярии.
— Его республика затопила Испанию кровью.
— Но выплыть Испании не даете вы.
— «Вы» — это кто? Кого ты имеешь в виду? — спросил Хосе Антонио, переходя с «вы» на «ты» и тем самым признавая тетушку себе ровней.
— Я говорю о правых.
— Правые — это я?
— Ты и Муссолини.
— Муссолини спасает Италию.
— Чтобы привести ее к войне и к фашизму.
— Я слышу дона Мануэля Асанью.
— Я умею думать сама, Асанья для этого мне не нужен.
— Значит, ты считаешь меня приверженцем Муссолини?
— Я считаю тебя фашистом.
— И это плохо?
— Да, потому что вы убийцы, вы убиваете коммунистов в рабочих кварталах.
— Ты что же, превратилась в коммунистку? Ты, аристократка до мозга костей?