Тулепберген Каипбергенов - Сказание о Маман-бие
— Свет… свет от лица великого нашего хана… — ответил Маман.
Абулхаир почувствовал иносказание, но не разгадал его и на минуту проникся словно бы новым злым и уважительным интересом к этому мужественному и неглупому, никак не глупому юнцу из родовитой, но оскудевшей, вдрызг разоренной, осиротевшей семьи… Для него, хана, он был выродком и уродом, был рабом. Был и будет! А ведь вот посажен раб им, ханом, на то место, где сидеть бы тайному советнику или по крайней мере поручику, и ведь усидел, усидел породистый пес, и не хан ему, а он хану загадывает загадки.
— Вот что тебе скажу, бий: не плюй в колодец, из которого пил и пьешь, — холодно выговорил хан.
— О хан наш, мы, черные шапки, так говорим: место, где один день вкушал хлеб и соль, благословляй сорок дней. Но если в колодце вода иссякает, а рядом большая река… стоит ли ждать у колодца смерти от жажды?
— Молод… а рассуждаешь… — ответил хан уклончиво. — Ты должен помнить годину белых пяток, в которую осиротел. Она оголила всех перед господом, как в день конца света, и открылось, что мы с вами — народы-близнецы, казахи и каракалпаки… Можно ли это забыть?
— Помилуйте, хан наш! — воскликнул Маман с наивным изумленьем. — Я не ослышался? Разве могут быть близнецами — вы и никому не известные морды? Разве есть в этой степи такой народ — каракалпаки? И разве у нас и у вас на земле — одна правда?
Абулхаир-хан громко расхохотался — с откровенностью истинно широкой души, со свободой, подобающей его величию. Поманил Мамана к себе пальцем и мазнул его ладонью по щеке; рука хана была тяжела и покрыта рыжими, как верблюжья шерсть, волосками.
— Рисуешься храбрецом… но у храброго мужа слово не расходится с делом! — сказал хан. — На твоих глазах творится коварство, а ты пустословишь, сложив руки… Непохоже на тебя.
— Какое коварство?
— Будто не знаешь! Самое преступное: ссорят нас бесстыдно, суют мне в руки нож, а вам, черным шапкам, шило. Собственными ушами слышал, что ваши старейшины задумали… Ни много ни мало — захватить ханство Малого жуза! А может, это и так? Вы головы лихие… Поэтому я и вышел из себя, распушил вас под горячую руку. Теперь понял? Смекаешь, откуда ветер дует? Слышал-то я эту подлость от человека, которому верить не надо, а не верить — трудно, ох как трудно…
— Кто, кто он? — пробормотал Маман.
Тот самый, который напялил на тебя эту зеленую тряпку.
— Митрий-туре! — вскрикнул Маман, ошарашенный, готовый рассмеяться хану в лицо, готовый заплакать от смеха.
Абулхаир-хан понял его по-своему. С младенчества, всем своим существом, сжился хан с тем, что его суд — непререкаем и неоспорим, а приговор бесповоротен. Всю свою жизнь привыкал к беспрекословию своих слуг, больших и малых, и любил его горячей, чем своих жен.
С удовольствием наблюдая смятение Мамана и в мыслях не держа, что тот может ослушаться или воспротивиться, Абулхаир-хан сказал, смакуя слова:
— Это простить нельзя. Спустишь раз — проиграешь многажды. Надобно его наказать примерно, чтобы вперед неповадно было. Едет к вам — самый подходящий случай. Пугнуть его, чтобы прибежал назад, ни живой ни мертвый, помешанный, как после пытки в бухарском зиндане. А можно… можно и перестараться, бий мой… чтобы и вовсе не прибежал. Сгинул бы, подобно дыму из кизяка, без запаха, без цвета. Этого не осужу.
Затем хан добавил доверительно, как соумышленнику, как равному:
— Был у нас схожий случай — с мурзой Тевкеле-вым, лукавым татарином, теперь уже русским полковником. Два года водили его за нос, играли с ним, как кот с мышью. Два года висел он на волоске. Твой отец Ора-зан-батыр помешал оборваться волоску. Исправь его глупую ошибку. Не дай господину поручику стать господином полковником.
И еще сказал хан:
— Хочешь благополучия и мира между нами? Хочешь своих осчастливить? Пусть эта одежка станет памятью о храбрости, которая не по плечу твоему отцу… возвысся!
Маман наконец перевел дух. Встряхнулся, точно от бредового сна.
— Вы… кажется… что-то сказали, хан наш… простите?
— Хан свое слово не повторяет, юный бий. И воля хана — воля самого аллаха.
— Хан наш… так ли я понял? Чудится мне… здесь пролетела птица поспешности, с красными когтями… Терпение, говорят, это тень, спасающая от убийственного зноя… Здоровы ли вы, хан наш?
Это было нестерпимо. Но Абулхаир-хан умел быть хладнокровным. Он не унизился до угроз, тем более увещеваний, лишь сказал себе, что этот раб умрет.
— Бог дал удачу твоему языку. Однако молодость — конь необузданный, — заметил хан со светлым беззаботным ликом.
— Я утомил вас, хан наш, позвольте мне уйти, — сказал Маман, не поднимая глаз: в них горел огонь презренья перед быстрой смертью, которая сидела прямо напротив него, на кожаных подушках, в богатой шубе, такой огонь упоения бесстрашием, которого хану не следовало видеть.
Хан ответил, глядя на него в упор:
— Слезай… и езжай помедленней, а то наглотаешься пыли…
Маман на ходу соскочил с коляски. Подскочил Аманлык и подал ему коня, а Митрий-туре бегло, рассеянно махнул рукой из своей коляски.
* * *Всю дорогу Маман не находил себе места. Ни разу он не смог остаться наедине с Гладышевым. Около его коляски было безлюдно, но Маман знал, что, если он подступится к коляске, получит копье в спину.
Митрий-туре держался беспечно. Он не замечал молящих взглядов Мамана. На привалах каждый день уходил к казахам, садился за ханский дастархан. И это было естественно. Толмача Мансура Дельного казахи также уводили к себе. К каракалпакам его близко не подпускали.
А под конец случилось то, чего Маман совсем не ожидал. Митрий-туре передумал и повернул в ханскую ставку, коротко и небрежно попрощавшись с каракалпаками, пообещав приехать к ним вскорости.
Маману кричать хотелось. Ничего нельзя было поделать. Гладышев давно уехал, когда Маману пришло в голову простейшее: почему же он не сказал ему два-три слова по-русски, по-русски!
Маман ехал повесив голову и все бубнил и бубнил себе под нос, как мог бы сказать Митрию-туре: — Хорони голова, убить будет.
Потом Маман немного успокоился: вряд ли все же Гладышева тронут на земле хана; беда ему грозит, когда поедет к черным шапкам, на их земле. Надобно его встретить, проводить — не прозевать. Такая уж у них служба — у Гладышевых, Муравиных, Тевкелевых; в одиночку, лицом к лицу с недругом и предателем, невылазными интригами и риском — не снести головы, изо дня в день, из года в год. Какая, однако, сила за этими людьми и в них самих, если они превосходят и купца и воина! Что за люди — эти открыватели, ученые смельчаки, умеющие писать книги? На них хотелось походить, им тянуло подражать… Маман ободрился.
Аманлык, заметив это, предложил:
Удобней времени не улучишь, бий мой. А не повернуть ли нам в те места, где растут тюльпаны?
Мысль недурна. До тех мест было рукой подать.
— Поворачивай, мудрый мой… — сказал Маман. Отстав от старших, они поскакали в аул Айгара-бия
и напились кумыса из рук Акбидай. Но и эта встреча, такая желанная, долгожданная, оставила в душе горький осадок.
Прежде, бывало, Маман немел и замыкался при виде черноглазой, похожей на красный цветок, теперь ему было с ней легко, потому что она все время расспрашивала об Аманлыке… Маман рассказывал и рассказывал ей о своем друге и об его сестричке с деревянными сережками в ушках, и из его рассказов выходило, что Аманлык — сама верность, сама доброта.
— Из тебя вышел бы хороший сват, — сказала вдруг Акбидай насмешливо и даже сердито. — А вот он говорит про тебя, что ты злой.
— Не мог он так говорить.
— Пусть не мог… но ведь ты злой! Не виделись скоро год… а ты мне твердишь, как он любит свою сестру. Он добрый, ты злой.
А потом Маман заметил то, что мог бы заметить и раньше: какими глазами смотрит Аманлык на Акбидай и какими глазами смотрит она на него и сколько в их глазах горячего доверия и тайного понимания.
Маман вышел из юрты. Аманлык пошел за ним. Из юрты доносилась песня.
— Ты любишь ее, — сказал Маман. Убей, не знаю, сам не знаю… Ты неверная, кривая душа.
— Не ругай, я не виноват.
— Седлай коней.
Вышла Акбидай, но не сказала ни слова. На ее глазах, так же не сказав ни слова, Маман и Аманлык в поздних сумерках уехали.
Маман с места погнал коня. Аманлык отстал. Так ехали долго, словно сами по себе. Отъехали далеко.
— Эй… — окликнул Маман, — ты мне не все сказал, почему не говоришь?
— Она тебя любит, Маман, зря ты ее обидел.
— Не то говоришь.
— Но она, она…
— Молчи… Говори, кто подослал Ельмурата?
— А ты не знаешь? Будет дурака валять. Послушай, она…
— Говори!
— Бай Жандос.
— Какой Жандос?