Вера Морозова - Женщины революции
Старуха скрестила худые руки, запричитала:
— Нету моего заступника, нету моего кормильца!..
— Не убивайся, мать! Кормильца не вернёшь… — Унтер смягчился: — Плачь не плачь, а все там будем… Когда постояльца последний раз видела? Не устраивает ли собраний? Не говорит ли о политике?
— Бог с тобой! Когда ему о политике толковать — от зари до зари на заводе, а в праздник норовит мне подсобить: то дровишек наколет, то воды принесёт, то на Неву бельё оттащит пополоскать. Живу-то стиркой на чужих людей. Постоялец старость уважает, он бы не заставил стоять вдовую — стульчик бы придвинул.
Унтер заметно рассердился:
— Садись, старая, конечно, в ногах правды нет! Только расскажи, кто с ним дружбу водит. Может, какие недозволенные речи о государе императоре слышала…
— Да никто к нему не ходит. С ребятишками в лапту играет на праздниках… Обожди, голубчик, запамятовала: приходил мастер Пётр Иванович, просил постояльца в церковном хоре петь. — Старуха торжествующе посмотрела на унтера. — Разве плохого человека пригласят в церковный хор?
— Может, ночами книги читает да при закрытых ставнях?
— Нет, больно поспать любит. Да и так сказать, от работы косточки ноют — постой-ка целый день у станка! Мой покойник, царство ему небесное, бывало, как придёт домой, так сразу в постель — мочи нет… А был посильнее жильца. Ох, ох, завидный мужчина, собой красавец, и силушкой бог не обидел. — Старуха закрыла глаза и восторженно закрутила головой.
— Ты о покойнике не думай. — Унтер крякнул и, насупившись, добавил: — Лучше расскажи всё, что знаешь о своём постояльце Сусском.
— Хорошо, батюшка. Очень они селёдочку любят, только вымоченную. Беру у купца Семёнкина на грош пару. Замочу в тёплой водичке ту, что пожирнее, — старуха говорила важно, — не в холодной, как все, а в тёпленькой. Они придут с завода и сразу за селёдочку. А меня-то как благодарят…
— Ладно, ладно, бабка! — Унтер поднялся и раздражённо прекратил допрос.
Кузьминична прошмыгнула за унтером в комнату, занимаемую постояльцем. Городовой, толстый и неповоротливый, лежал под кроватью и пытался достать сундук. Унтер подал ему кочергу, тот, зацепив сундук за ручку, вытянул. Сбили замок и распахнули крышку, обклеенную изнутри пёстрыми картинками, как у большинства мастеровых. Вытащили чёрную пару, пахнувшую нафталином, зашарили по карманам. Потом рубашку, полотенце. Хотели выломать дно у сундука, но старуха подняла такой крик, что отступились, благо подозрительного ничего не обнаружили. Простукивали стены дома, отыскивая тайник. Раскачивался абажур из цветной бумаги, кричала старуха… Пытались крючьями поднять половицы — Кузьминична легла на пол и заголосила.
Унтер, красный и злой, ругался, но уступил — в доме так недавно был покойник, но, главное, старуха лезла в каждую щель, грозила, проклинала, плакала. Наконец унтер не выдержал. Плюнул и сказал:
— Уважу тебя как вдовую. Но придётся оставить на несколько дней Сидорова и Ференчука. Будут встречать всех, кто станет спрашивать жильца. Ты не мешай, а то и тебя упекём!
Кузьминична подпёрла бока и не сдавалась:
— Около меня, вдовой, оставить охальников, да что люди скажут? Срам-то какой… Может, ещё и кормить твоих обжор заставишь? Нет, нет, побегу к отцу. Павлу. Обижать сироту по святому писанию — великий грех.
— «Охальники»! Баба-ягодка! Пфу, старая карга! — зло ругался городовой, худой как щепка. От возмущения на его лице ярко проступили веснушки.
— Уведи, уведи архаровцев… Людей позову! — Старуха набросила пальто на плечи.
— Да уймись, проклятая! — Унтер снял фуражку и платком вытер вспотевший лоб. — Сидоров, Ференчук, займите пост. Утром сменят. — И сердито погрозил пальцем: — Не блажи. На стук будут подходить городовые, а ты молчи.
— Так и буду молчать в собственном доме? Покойник его по брёвнышку собирал, по гвоздику копил…
Старуха сжалась, худые плечи затряслись, и она горько-прегорько зарыдала. Унтер хлопнул дверью. Дворник стянул картуз, поклонился. Городовые уселись на табуретках в комнате постояльца.
Хрипло пробили ходики. Кузьминична подтянула гири и, достав из корзины старую шерсть, принялась вязать чулок. Подсела к окну, обозревала улочку. Пыльная, мощённая редким булыжником, с грязными воронами и редкими прохожими. Виднелась согнутая спина Никифора. Вышел на середину, чтобы проводить унтера.
Мысли-то какие невесёлые… Сегодня было назначено в доме собрание. Обычно её не предупреждали из комитета — приходили люди и молча садились. Да и она никого не спрашивала. Только утречком дочь просила передать паспорт Елене, пропагандистке, которая вела кружок. А раз придёт Елена, значит, соберутся и рабочие. С паспортом целая история — старуха достала его у знакомого фельдшера за деньги. Фельдшер-то пьяница, вот за шкалик и отдал ей паспорт умершей, чтобы не тащиться в полицию. Паспорт настоящий. Слава богу, не простушка. Как-то там его смывали знающие люди, наносили новые приметы. Ей эта наука ни к чему. Старший сын на каторге, теперь о дочери забота. Квартирой распоряжался комитет. Правда, дочь сказала, что постояльцев будет подбирать сама, но мать не проведёшь.
Старые, крючковатые пальцы перебирают спицы, словно нанизывают думы на одну большую материнскую боль. Старик ждал сына перед смертью. Грешница, всё обманывала его, обнадёживала. А как вызволить сына, когда дали ему пятнадцать лет каторги в Акатуе… Петля… Петля… Петля… Мать вынула спицу и почесала голову. Когда дочь заговорила о паспорте Елены, то старая заволновалась. А засада… Как Елену-то уберечь? Познакомилась она с Еленой недавно, а за сердце взяла. Статная. Красивая. Особенно хороши глаза — серые, под пушистыми ресницами. Густые сросшиеся брови и чуть вздёрнутый нос. Лёгкие светло-каштановые волосы падали на высокий лоб. Держится просто, приветливо. Всегда руку подаст, о здоровье справится, да и гостинчик принесёт: то тульский пряник, то сушки. Подарки невелики, но дорого внимание. О чём она говорила с рабочими, мать не знала, только споры всегда заканчивались, когда слышался её ровный голос. Мать понимала, что Елена повидала многое: и тюрьму, и Сибирь… Дочка так просила об осторожности, когда Елена приходила в дом. Значит, нелегальная… Женщина задумалась: нелегальная, а где-то у неё мать?.. Мается, горемычная, за судьбу своего дитятки… Вот она, материнская доля: растишь, куска хлеба недоедаешь, свету белого не видишь, потом об этих заботах вспоминаешь с радостью — иная боль, а то и горе захлёстывают сердце. Малые детки — малые бедки… Спаси бог, чтобы Елена в засаду не попала, страх-то большой… И опять крючковатые пальцы торопливо звенят спицами. Петля… Петля… Петля…
И то, чего так боялась мать, случилось. На улочке показалась Елена в надвинутом на лоб платке. Одета просто. Ситцевая широкая юбка, кофта с буфами. Горничная из хорошего дома. Остановилась у ворот, нагнулась, будто завязывая шнурок на ботинке, а глазами быстро окинула двор.
Кузьминична, бросив вязание, хотела застучать о окно, но поднялся этот тощий сыч — городовой, Сидоров. Даже рот открыл от радости. Пфу… Ишь как настропалился…
Старуха заторопилась в сени. Городовой следом. Она сердито загремела кружкой, наливая в таз воду.
Елена дёрнула ручку звонка. Раз… Два… Городовой зашипел. Старуха отпихнула его и открыла задвижку. Спрятался городовой у дров и делал таинственные знаки. Мать плюнула и распахнула дверь.
Улыбка озарила лицо Елены, и эта улыбка доставила матери боль. Беззащитная в западне! Теперь всё зависит от неё одной. Подумала и с криком бросилась на грудь:
— Крестница дорогая… Несчастная моя… Беда горькая приключилась… Схоронили нашего Семёна Лазаревича… — Рыдания захлестнули её. — Нету теперича у тебя отца крёстного… Осиротела пташечка…
В серых глазах Людмилы Николаевны (на этот раз её кличка Елена) не только сострадание, но и тревога. Она целует старую женщину. Оглядывается. Кузьминична плачет от жалости и неизвестности. Потом увлекает девушку в горницу и, боясь, что она не поймёт происходящего, говорит:
— Посиди со мной, бедная. Просо ветру не боится, а морозу кланяется — так и я горю покорюсь. — Старуха смотрит на сердитое лицо Сидорова. — Тут унтер городовых оставил, кого-то караулят… Извели совсем…
Городовой выходит из засады и начинает рассматривать Людмилу Николаевну Сталь. Теперь она не Заславская, а Сталь. Старуха сердится:
— Иди, иди… Ко мне крестница. Посидим, поговорим, а ты своих гостей дожидайся.
У Людмилы Николаевны тревожные мысли. Засада… Паспорт фальшивый, как-то всё обернётся? Сколько мытарств за эти месяцы пришлось перенести! Вечное ожидание ареста, ночёвки на явках, боязнь подвести людей, оказавших приют.
Из Сибири она бежала зимой. Чистое безумие — сильные морозы, тайга… С трудом добралась до Самары, чудом избежав ареста в поезде. Пробыла несколько дней, добывая паспорт. На явке у ветеринарного врача Попова все разговоры о паспорте — конечно, с такой липой отправляться в Петербург было безумием. Но в Самаре достать паспорт не удалось, более того — едва не попала в облаву. Явка оказалась проваленной. Из Самары в Нижний. Приехала, а на Волге разлив. Раздольный, безбрежный. Явочная квартира в обсерватории. В город запретили выходить, сидела на башне в обсерватории и любовалась невиданным зрелищем — грохотали волны с белыми барашками да крушились льдины, словно надежды. Паспорта не достала и в Нижнем. С предосторожностями переправили в Минск. Товарищи удивлялись: счастье, с фальшивкой чуть ли не пол-России объехала. И только в Минске удача — достали паспорт самарской мещанки Надежды Ивановны Дворянкиной.