Мэри Рено - Последние капли вина
У дверей стояла герма - работы самого Сократа. В пору жертвоприношения он в качестве акта благочестия вытащил свои старые инструменты и сделал богу новую голову. Работа была, как говорится, искренняя: так мы выражаемся, когда художник, которого мы любим, не является настоящим мастером; выдержанная в строгом стиле дней Фидия, сегодня она выглядела немного несовременной.
Мы нашли Сократа в садах Ликея [62] - он уже вел беседу с пятью или шестью мужами, своими старыми друзьями. Здесь был Критон и Эриксимах, Агафон со своим другом Павсанием и еще один-два человека. Сократ первым увидел нас и кивнул с улыбкой, не прерывая разговора. Остальные освободили нам место с непринужденностью людей, уже знающих новости; только у Агафона удивленно расширились голубые глаза, и он одарил нас открытой ласковой улыбкой.
Они беседовали о сущности истины. Не знаю, как возник разговор на эту тему. Вскоре после нашего прихода Сократ сказал, что истине нельзя служить рабски, как хозяину, который не объясняет рабу смысла и причин своих приказов; мы должны искать ее, говорил он, как истинный влюбленный ищет знания о своем возлюбленном, хочет узнать все, чем он есть и в чем нуждается, а не так, как низкие влюбленные, которых интересует лишь, во что им станет добиться своего. И, начав с этого, он перешел к разговору о любви.
Любовь, говорил он, не является богом, ибо бог не может желать чего-либо, но одним из тех великих духов, которые служат посланцами между богами и людьми. Дух этот не посещает глупцов, которые вполне довольны своим низменным состоянием, он приходит лишь к тем, кто сознает свои нужды и желает, обнимая красивых и добрых, порождать добро и красоту; ибо лишь в творении заключено бессмертие человека, которое возводит его ближе всего к богам. Все создания, говорил он дальше, лелеют потомство, детенышей от плоти своей; но самым благородным потомством любви является мудрость и славные деяния, ибо смертные дети умирают, а мудрость и подвиги живут вечно, и порождаются они не телом, а душой. Смертные страсти погружают нас в смертные удовольствия, и крылья души слабеют; испытывающий такую страсть влюбленный может возвыситься к хорошему - однако не к самому лучшему. Но окрыленная душа возносится от любви к любви, от красивого, что рождается и умирает, к красоте, вечной в сущности своей, к самой жизни, - а смертная красота есть всего лишь движущаяся тень, которую жизнь отбрасывает на стену.
Голос его звучал низко и глубоко - а моя душа не могла уже стерпеть оков тела, устремлялась за его пределы, пытаясь найти бога над богами. Я не помнил ничего из своей жизни, кроме тех моментов, которых коснулся этот бог: когда в Верхнем городе я смотрел, как поднимается рассвет над кораблями; или в горах, когда Ксенофонт уходил с собаками, а меня оставлял следить за сетями одного; или с Лисием на берегу Кефисса…
Сократ не остался, как обычно, чтобы предложить нам оспорить его аргументы, но сразу же поднялся и пожелал всем доброго дня.
Остальные сидели на траве, ведя разговор, и мы сели тоже. Никто не обращался к нам. Намного позднее Агафон признался мне, что в тот день скорее заговорил бы с пифией, погрузившейся в божественный транс. Но не думаю, чтобы мы доставляли им беспокойство. Мы, даже не глядя друг на друга, были так погружены в наши общие мысли, что прочие свободно разговаривали вокруг нас и через наши головы, как если бы мы были статуями или деревьями. Наконец - хотя, думаю, прошло не так много времени, - я начал слышать, о чем они рассуждают.
Павсаний говорил:
– Давно уже Сократ в последний раз преподносил нам такую речь, как мы услышали сегодня. Это было у тебя дома, Агафон, помнишь? Когда мы пили в честь твоего первого венка.
– Я буду мертв, дорогой мой, когда забуду тот день.
– А когда он закончил, через садовую дверь ввалился пьяный Алкивиад.
– Его внешность, надо сказать, не выдерживает воздействия вина, заметил Критон. - Мальчиком он был похож на разрумянившегося бога.
– И что же тогда произошло? - спросил кто-то.
– Услышав, как мы восхваляем Сократа, он произнес: "О-о, я могу поведать вам кое-что более примечательное". И принялся рассказывать, как однажды вечером после ужина безуспешно пытался соблазнить Сократа. Надо признаться, хоть он был пьян, история прозвучала презабавно; но чувствовалось, что даже через столько лет событие это осталось для него загадкой. Я думаю, он действительно предлагал самую высокую цену, какую знал. Сократ превратил все это в шутку, как оно и было, - на свой собственный лад. Я и сам бы смеялся от души, если бы не вспомнил, что было время, когда он любил этого мальчика.
При этом мысли мои, которые витали нигде и везде, установились и прояснились. Я вспомнил угрюмого юношу в доме Сократа. А Алкивиад, получив его любовь, мог сохранить ее не лучше, чем сохраняет вино треснувший кувшин. Но, испытывая любовь к добру, Сократ, думаю, не мог избавиться от желания породить отпрыска этой любви. И еще я думал, что это нам с Лисием выпала доля - не быть избранными (ибо ни один муж не может возложить это на другого), но избрать себя на роль его сыновей.
Я почувствовал на себе взгляд Лисия и повернулся к нему. Поняв друг друга без слов, мы поднялись и через сад вышли на улицу. Мы не разговаривали, ибо в том не было нужды, просто пошли к Верхнему городу и поднялись по ступеням бок о бок. Опершись на северную стену, мы смотрели на горы. На вершинах Парнефа уже лежал первый снег; день был ясный, в голубом небе проплывали редкие облака, белые и темно-сиреневые. Северный ветер отдувал нам волосы со лба назад, трепал за спиной свободные гиматии. Воздух был прозрачный, свежий и наполненный светом. Нам казалось, что стоит приказать - и ветер поднимет нас, словно орлов, что наш дом - небо… Мы взялись за руки; они были холодными, но, сжав его пальцы, я почувствовал под кожей их твердую основу. Мы все еще ничего не говорили - по крайней мере словами. Отвернувшись от стены, мы увидели людей - одни приносили жертвы у алтарей, другие входили в храмы, третьи покидали их; но нам казалось, что вокруг пусто, что здесь нет никого, кроме нас двоих. Когда мы подошли к большому алтарю Афины, я остановился и спросил:
– Поклянемся?
Он подумал немного и ответил:
– Нет. Когда человек нуждается в клятве, он потом раскаивается, что принес ее, и держит обет свой лишь из страха. А наша верность должна исходить из наших душ и держаться любовью.
Уже добравшись до Портика, я остановился.
– Я должен совершить подношение Гермесу, прежде чем уйду. Он ответил на мою молитву.
– Что же это была за молитва?
– Я молил его сказать мне, желает ли Сократ чего-то.
Он какое-то время смотрел на меня, сведя брови, потом рассмеялся:
– Соверши свое подношение; поговорим позже.
Я пошел купить благовонной мирры, а Лисий отправился в Храм Девы. Он отсутствовал дольше, чем я, и я подождал его у маленького Храма Победы [63] на бастионе, который почти достроили в этом году. Когда он наконец появился, я спросил, чему он смеялся.
– Сказать по правде, - отвечал он, - я все гадал, в меня ли ты влюблен или в Сократа. Может, я просто жертва, которую ты заклал на алтаре, чтобы пригласить твоего друга поужинать мясом вместе с тобой?
Я повернулся, чтобы возразить, но он улыбался.
– Я тебя прощаю, - сказал он, - не могу не простить: я сам был его пленником с пятнадцати лет. Помню, на Гермесов День кто-то привел его в школу. Наши с Менексином педагоги удрали вместе выпить, мы и начали слушать. Он заметил, как мы навострили уши за спинами у мужей, подозвал нас поближе и спросил, что такое дружба. Кончилось тем, что мы так и не смогли договориться об определении; мы с Менексином спорили об этом до самого вечера. После этого мой бедный отец не знал покоя, пока не позволил мне идти к нему.
Прежде чем спуститься вниз, мы остановились еще раз взглянуть на горы. Воздух был так прозрачен, что в северной стороне можно было разглядеть местность до самой Декелеи, откуда обычно появлялись спартанцы до перемирия. Там поднималась тоненькая струйка дыма - какой-то страж или пастух развел полуденный костер.
Глава одиннадцатая
Неделя проходила за неделей, принося зиму на поля и весну в мою душу. Когда великий Гелиос освещает скованный льдом пруд, птицы поднимаются в воздух, а вечером звери приходят на водопой, так и я, озаренный солнцем счастья, вместо поклонников начал заводить друзей. Но голова моя была слишком полна Лисием, чтобы заметить разницу, а когда он бывал занят, я просто не знал, как убить время.
Однажды с Сицилии пришло донесение, которое было зачитано на Собрании. Мы, юноши, еще не достигшие возраста, болтались у подножия Пникса [64], ожидая новостей. Взрослые мужи спускались группами с холма с вытянутыми лицами и громко переговаривались.
Никий писал в своем донесении, что Гилипп, спартанский полководец, собрал войско на дальней стороне острова, упражнял его, научил дисциплине и выступил маршем, чтобы снять осаду с Сиракуз. Он окопался на высоком месте, зажав наше войско между собой и городом. Он объединил Сицилию против нас, да еще ожидалось прибытие войск из спартанского союза. В заключение Никий просил выслать второе войско, числом не меньше первого, и казну для его содержания и, наконец, стратега ему на смену. Его мучает болезнь почек, сообщал он, и потому он не может исполнять свои обязанности так, как хотел бы. Он может продержаться зиму, но к весне помощь должна прийти. На том донесение заканчивалось.