Валентин Пикуль - Слово и дело. Книга 2. Мои любезные конфиденты
– Уж самую-то малость я для себя и желаю. Листа лаврового от двора просила, так и то дали горсточку, будто нищенке какой. Дрова шлют худые, осиновые: пока растопишь их, слезьми умоешься. Одно и счастье осталось – церковное пение послушать…
Левенвольде вскинулся в удивлении (он, не в пример другим немцам, к Елизавете хорошо относился):
– Ваше высочество, и лист лавровый и дрова березовые пришлю вам завтра же… из дома своего! А церковь придворная для вас никогда не затворена. О чем вы просите, принцесса?
– Дайте мне Розума Алексея, – вдруг выпалила цесаревна. – Уж больно мне голос его понравился… Пусть утешит!
– Ваше высочество, берите хоть кого из хора.
На миг закрался в душу страх – перед императрицей.
– А тетенька моя по Розуму не хватится? – спросила.
– Да кому он нужен, болван такой… забирайте его себе!
Елизавета дом имела в столице – на Царицыном лугу, но жить не любила в нем. Ей больше Смольная деревня на берегу Невы нравилась, близ завода флотского, который для нужд корабельных смолу гнал. И вот – с бандурой через плечо – пришагал певчий в Смольную деревню. Елизавета свечи зажгла, всю дворню разогнала. Вдвоем они остались… И проснулся свинопас под царским одеялом, а рядом с ним – пресчастливая! – лежала сама «дщерь Петрова».
Стали они тут жить супружно. Оба молодые. Оба здоровые. Оба красивые. Им было хорошо. Играл свинопас цесаревне на бандуре своей, пел для нее песни украинские. А на столе Елизаветы были теперь галушки в сметане, борщи свекольные, кулеши разварные. От такой пищи Розум даже голос потерял. А цесаревну стало развозить, как бочку. Поехала она смолоду вширь – платья трещали. От стола вечернего да в постель. Иных забот и не было.
Певчий знай подставлял себя под поцелуи цесаревнины.
– И не надо мне даже короны! – говорила ему Елизавета. – Лишь бы дали пожить спокойно, чтобы в монастырь не сослали.
– Воля ваша, – отвечал скромный фаворит. – А мне бы только поесть чего-либо со шкварками. Да чтобы горилкой за столом не обнесли меня. Я вам так скажу, Лисаветы Петровны, краса вы писаная: судьбой премного доволен. Ежели б не случай, так и поныне бы хряков хворостиной гонял. По сю пору мне свиньи еще снятся!
Средь ночи Елизавета проснулась, подушки поправила.
– А отчего тебя, Лешенька, Розумом кличут? – спросила, зевая сладостно. – Или умен ты шибко?
– Да где мне умным-то быть! – отвечал Розум. – Это батька мой, коли пьян напьется, так всегда про себя сказывал: «Ой, що то за холова, ой, що то за розум у мини…» За это и прозвали так.
– А зваться Розумом, – рассудила Елизавета, – отныне тебе смысла нету. Я придумала: будешь ты Разумовский, и я тебя в экономы свои назначу, дабы дурного о нас никто не подумал…
Елизавета и сама не заметила, как вокруг нее сложился двор. Из людей молодых, башковитых, мыслящих, за родину страдающих. Это были захудалые дворяне – братья Александр и Иван Шуваловы, Мишка Воронцов и прочие; своим человеком средь них и заводилой каверз разных был лейб-хирург Жано Лесток… Все они кормились близ цесаревны, еще не ведая, какая высокая им предначертана судьба. Но даже неистовой энергии этих людей не хватало на то, чтобы разбудить Елизавету от обжорной и ленивой спячки.
Елизавету разбудит от этого сна удивительный человек, имени которого она сейчас даже не знает. Как сказочный рыцарь к спящей царевне, он приедет к Елизавете, издалека – совсем из другой страны, прямо из Версаля! А сейчас она сыто живет и тому рада…
* * *На Сытном рынке людей казнили, и первой скатилась голова Жолобова… Перед смертью он успел крикнуть в толпу:
– Эй, сударики! Почем сегодня мясо человечье?
– Подешевело! – отвечал ему из толпы голос дерзостный…
Столетову отрубили голову, когда он был уже почти мертв после пыток. Обезглавленные трупы – под расписку – сдали причту храма Спаса Преображения, чтобы похоронили, кандалов с трупов не снимая. Так погиб первый поэт России, песни которого можно было петь, не сломав себе языка при этом. Ибо до него, до амурных романсов Егорки Столетова, стихи таковы писались, что не только пропеть их, но порою выговорить было невозможно…
Прощай, Егорка! Худо-бедно, но ты свое дело в этом мире, как мог, так и сделал, и на этом тебе спасибо нижайшее. Через 200 лет (при прокладке рельсов трамвайных) найдут твои кости, перепутанные цепями. Но отшвырнут их в сторону, как неизвестный прах.
История умеет вспоминать – история умеет и забывать!
Глава пятнадцатая
Корф не оставил своих мыслей о русских юношах, которые бы в науку приходили. Но тут новые дела отвлекли его. Анна Иоанновна велела Корфу – через каналы научные – сыскать в Европе доброго мастера дел литейных. Чтобы он ей колокол отлил, да не просто колокол, а… царь-колокол! В ответ на это парижский литейщик Жермен ответил Корфу, что русские шутят; знаменитый колокол «Бурбон» на Нотр-Дам весит 650 пудов, а это… предел!
Анна Иоанновна с огорчением выслушала об отказе Жермена:
– Пишите на Москву дяденьке моему Салтыкову, чтобы мастеров сыскал природных. Со своим проще дело иметь: коль не справятся, драть их будем как коз сидоровых…
* * *Москва издавна вздымала к небесам златые главы своих храмов. Кто не знает на Руси знаменитых голосов «Сысоя» и «Полиелейного»? От них рассыпались на весь мир дивные перезвоны, для человека радостные, – сысоевский, акимовский, егорьевский и будничный. Секрет красоты звонной еще и в том, что в Европе сам колокол раскачивают, а на Руси колокол не тронут – в него языком бьют. Ныне же Иван Великий стоял пуст: не благовестил. Уже два царь-колокола повисели под облаками, но ликовали они недолго – разбились. А теперь в симфонию заутрен московских надобно включить могучую октаву третьего царь-колокола – небывалого.
Московскому губернатору Салтыкову, дяде царицы, били челом два человека Маторины – отец Иван да сын его Михайла.
– Сможете ли отлить? – сомневался граф Салтыков. – Велено мне застращать вас, прежде чем за работу возьметесь.
– На словах да клятвах, – отвечали ему отец с сыном, – колокола не отольешь. Не станем божиться. Повели начать, а мы уж постараемся… Осколки от «царей» прежних переплавим, олова еще догрузим. А сколько уж там пудов получится, пущай после нас внуки колокол вешают, коли у них весы добрые сыщутся.
– Ой, не завирайтесь, мастеры! – грозился Салтыков…
И рыли в Кремле яму глубокую; больше миллиона кирпичей обжига особого спекли в печах и теми кирпичами опоку выложили. Холодна яма в земле, мерзнут в ней работнички. Но скоро здесь забушует геенна огненна, и тогда кирпич красный станет цвета белого – велик жар! Но и страх зато велик. Старик Маторин и сын его Михайла – люди смелости небывалой: такими деньгами стали ворочать, какими бы и Миних не погнушался. Тысячи рублей летели в эту прорву сырую, в пекло ямы будущей плавки, и говорил отец сыну:
– Ладно, колокол мы им отольем. А вот сыщутся ли гениусы на Руси, чтобы эту махину сначала из ямы вызволить на свет божий, а потом водрузить и выше – на Ивана Великого? Как бы храм не присел к земле от тяжелины колокольной…
Заревел в яме огонь. Нестерпимый жар сразу истребил бороды у Маториных, седую – отцовскую, русую – сыновью. Пеплом осыпались брови с опаленных ликов мастеров. Подбегали солдаты с ведрами – водой литейщиков окатят, а сами прочь от пекла бегут. Но случилась беда: металл прорвало клокочущий, огонь сожрал бревна машины подъемной, все прахом пошло. В глубокой яме, которая светилась в ночи, словно глаз издыхающего вулкана, осталась груда металла, который не скоро теперь остынет. Старик Маторин, плача, ушел… Возле ямы остался сын. Прожженную рубаху его раздувал жаркий ветер, летящий вихрем из ямы литейной – столбом к небу.
– Велено мне драть вас, – напомнил граф Салтыков…
Старый Маторин от горя заболел и вскоре умер. А молодой Михайла Маторин, тятеньку похоронив, начал вторую отливку колокола.
– Погоди драть, осударь, – сказал он Салтыкову. – Из-под кнута добрых дел не выскакивает…
Вновь забушевал в яме вулкан – бурлило там и плескалось, грохоча яростно, плавкое олово, навеки скрепляяcь со звончатой медью. Москва плохо спала в эту ночь: любопытные да гулящие теснились для «приглядки», а солдаты били их палками, разгоняя. Колокол – дело государево: на нем сама императрица должна быть изображена. Особенно же лез ближе к пеклу один недотепа юный с раскрытым от удивления ртом. Ему тоже палкой попало.
Под утро в розовом пламени родилось на колоколе изображение самой Анны Иоанновны в пышных робах, державшей в руках регалии власти самодержавной… Маторин прочь от ямы отошел:
– А теперь дерите, кому не лень! Я свое дело сделал…
Стал народец прочь разбредаться. Иные, судача о чудесах человеческих, прямо в кабаки ранние потянулись, чтобы за чаркой обсудить все, как и положено православным.