Иван Кудинов - Яблоко Невтона
Дом в это время затрещал, оседая и брызгая во все стороны искрами, потолок рухнул всей тяжестью, приглушив на мгновенье пламя, но в следующий миг полыхнуло с еще большею силой — и стало понятно: с огнем нипочем не справиться, дом не спасти!
И остались к утру одни лишь черные головешки да куча золы, которую ветерок разносил по всей ограде и снег вокруг сплошь посерел…
14
Тяжкие выпали времена — хуже, казалось, и не бывает. Время — что бремя! — думал шихтмейстер. И понимал: тащить это бремя придется самому, ни на кого не перекладывая.
Сразу после пожара, дотла спалившего пристанскую светлицу, Ползунов перебрался всею семьей в деревню Красноярскую, до которой подать рукой, приютился в хате старого бобыля… И, ни дня не мешкая, выехал в Барнаул, имея при себе лишь письменный рапорт на имя асессора Христиани — и никаких оправданий случившегося. «24 февраля 1760 года, около полуночи, состоящий при Красноярской пристани казенный дом, крытый дерном, неведомо от чего, во время глубокого сна, загорелся», — тщательно подбирая слова, доносил шихтмейстер. Меж тем, казалось, и сама бумага вспыхнуть готова была от этих слов, обжигая изнутри, вызывая душевную боль и смятение: а каково посмотрит на это начальник заводов? И какие засим последуют выводы и указы? Вот чего опасался Ползунов, чувствуя за собой вину, но в чем она состоит — не ведал. Оттого и терзали смутные мысли, пока он, сидя в кошевке, ехал от Красноярской пристани до Барнаульского завода — более ста верст по февральской дороге.
А когда ближе к вечеру того же дня явился в горную Канцелярию, пред очи самого асессора Иоганна Христиани, известного саксонской своей пунктуальностью и въедливой строгостью, сердце екнуло и поджилки слегка затряслись: тут уж, с глазу-то на глаз, письменным рапортом не отделаешься — придется изустно докладывать о случившемся… Господи, помоги! Однако, вопреки опасениям, Христиани отнюдь «из себя не вышел», а терпеливо и даже невозмутимо выслушал доклад и спокойно поинтересовался, лишь слегка насупившись:
— Отчего же пожар приключился?
— Точно не ведаю, господин асессор, — искренне и поспешно отвечал Ползунов, чувствуя, что гроза миновала, и добавил предположительно, чего-то не договаривая: — Скорее виной тому глинобитная печь, коя примыкала к самой стене…
— Печь, говоришь? — пытливо глянул асессор и головой покачал. — А я полагаю, шихтмейстер, не печь тому виной, а недогляд хозяйский.
Ползунов и с тем согласился, хотя и промолчал. И правильно сделал: есть, есть и его в том вина, что пожар приключился! Дальнейший же разговор оказался и вовсе спокойным и деловым. Что ж теперь, сгоревшего не вернешь…
— Да и нет худа без добра, — неожиданно заявил Христиани уже под конец разговора. — Старая светлица тесна, некорыстна была, вот и давай новую ставить. Иного выхода, шихтмейстер, у нас нет.
Ползунов облегченно вздохнул — будто гора с плеч свалилась. Хорошо, что не голова! — подумалось весело. Христиани же проводил его, деловито и кратко напутствуя:
— И не откладывай. Завтра утром зайди в Комиссарское правление — там все и просчитайте: сколько надобно леса, кирпича, стекла… Кирпич же, полагаю, способнее из Колывани доставить, там его обжигают отменно. А печи надобно делать надежно, — не преминул, однако, упредить. — Так что в оба гляди, шихтмейстер.
Ползунов прямо-таки не вышел, а на крыльях вылетел из кабинета начальника заводов. И то сказать: ожидал самого наихудшего, а вышло наоборот — асессор не токмо большого разноса не учинил, а напротив, и выслушал с пониманием, и решение принял разумное: вместо погорелой светлицы — новую ставить! Да и что тут другое можно придумать?
И славно, что все так повернулось! — радовался шихтмейстер, споро шагая по льдистой дорожке в сторону хлопинского дома, что на Иркутской линии. К вечеру заметно похолодало. Но тихо было, безветрено. Мелкий летучий снежок, будто сквозь частое сито, сеялся, подбеливая тротуары. Стылый воздух свежил и покалывал горло. Легко было и на душе. Хотя предстояло еще и Хлопиным донести о пожаре. Да так донести, чтобы не напугать и не вызвать излишней паники, загодя упредив: с Яшуткой, мол, сынком вашим, все ладно, жив он, здоров, поклон вам передает, парнишка он доброхотный и головастый, такие нынче задачки решает, что завтра, небось, и самого Магницкого превзойдет… Так полагал шихтмейстер начать разговор. А уж потом, во вторую очередь, как бы вскользь, и о пожаре поведать…
Ползунов переночевал у Хлопиных, чувствуя себя здесь как дома. Хорошо отдохнул. А утром, на свежую голову, отправился в Комиссарское правление — все там дела решил, обо всем договорился. И ближе к полудню, еще раз облегченно вздохнув, отбыл домой, в Красноярскую.
Обратная дорога показалась короче. И, должно быть, не только потому, что отдохнувшие лошади резвее домой бежали, а еще и потому незаметно пролетело время, что, едучи с легким сердцем, шихтмейстер большую часть пути обдумывал план постройки, так и сяк прикидывая, мысленно рисуя и отчетливо представляя новый пристанский дом — как будто он уже стоял, крепко срубленный, просторный, глядя стеклянными (а не слюдяными, как в прежней светлице) оконницами с высокого крутояра на Чарыш. А что просторный — так это уместно! — остался доволен шихтмейстер. — Тем паче, что и семейство скоро прибудет… — подумал с улыбкой, и эта мысль теплом отдалась в душе.
Вернулся в Красноярскую потемну. Отпустил ямщика. И постоял, чуть помедлив, окутанный вязкою тишиной, лишь собаки в другом конце деревни лениво перебрехивались… Слабый свет из окна блеклым пятном падал на сугроб. Ползунов улыбнулся: ждут! И, слегка волнуясь, будто невесть сколько не был дома, пошел на этот манящий и чуть подрагивающий свет. Выпавший накануне мягкий снежок отзывчиво поскрипывал и проминался под ногами. Ползунов на крылечко поднялся, нашарил сыромятный конец шнура, продернутого другим концом через узкое дверное отверстие, потянул вниз, открывая внутри железную защелку и входя в сени… В тот же миг избяная дверь отворилась, и в тусклой полоске света, упавшей наискосок, появился денщик, увидел шихтмейстера и замер оторопело, руки по швам:
— Прибыли, ваше благородие? А мы и не слышали, как вы подъехали.
— Плохо слушали, — сказал Ползунов, направляясь к двери, но денщик с неожиданным проворством заступил ему дорогу:
— Погодите, ваше благородие…
— Что такое? — не понял и несколько опешил Ползунов.
— Там… это… дело такое.
— Какое? Чего ты мямлишь? Говори ясно. Ты выпил, что ли?
— Никак нет, ваше благородие! Там это… стало быть, Пелагея Ивановна…
— Что Пелагея Ивановна… что с ней? — весь напрягся Ползунов, ничего пока не понимая, но, чувствуя что-то неладное, ознобная дрожь охватила его изнутри. — Говори, что там? — ухватил и тряхнул денщика за плечи с такою силой, что воротник у того затрещал.
— Дак там, ваше благородие, повитуха… — растерялся и вовсе денщик, кивая на приоткрытую дверь, из-за которой тут же и донеслось:
— Кого там леший носит? Дверь запирайте! Чай, не лето.
Ползунов отстранил денщика и шагнул в узкий просвет, закрывая дверь за собою. И тотчас, едва сделав шаг, столкнулся глаза в глаза, с худой плоскогрудой старухой, вышедшей из глухого закутка встречь, лицо ее тоже какое-то плоское, в глубоких землисто-черных морщинах, но взгляд прямой и острый. Ползунов знал ее по обличью, видел не раз, но имени не запомнил — то ли Марья, то ли Дарья… Да это сейчас для него и не имело значения. Он смотрел ей в глаза, и она взгляда не отводила.
— Что? — тихо и с нетерпением он спросил, его трясло пуще прежнего. — Что с Пелагешей? Где она?
— Ничо, оклемается, — сухо и коротко отвечала старуха, глядя все так же прямо и строго. — А дитенок мертвенький народился… мальчик.
— Как мертвенький? — не поверил он и отшатнулся, будто горячим плеснули в лицо. — Почему?
Старая повитуха стояла, не меняя позы, холодно и сурово смотрела в упор:
— Дак потому, батюшко, мнится мне, что допрежь сроку явился… Пожар, надо быть, аукнулся, — добавила, словно приговор объявила. — Экие страхи пережить — не приведи Господь! А ты как думал? — уставилась, не мигая.
Ползунов не ответил и, более ничего не сказав, потрясенный, разбитый и враз опустошенный, обошел старуху — да она его и не задерживала — и, почти не помня себя, шагнул в горницу, где на широкой деревянной кровати лежала Пелагея, укрытая пестрым лоскутным одеялом. Он подошел осторожно, на цыпочках, склонился над нею, заглядывая в лицо, обескровленно-белое, снулое, с темными пятнами под глазами, слабо зажмуренными, ждал, когда она их откроет, но Пелагея лежала пластом, будто неживая, лишь изредка вздрагивая ресницами…
И Ползунова такая жалость охватила, так стиснуло и защемило внутри, что он готов был сейчас на все — только бы ей полегчало, помогло выбраться из этой провальной, черной пустоты… «А ему уже не помочь, — вдруг вспомнил, подумал о ребенке. — Где же он-то?» — захотелось взглянуть на него, коснуться руками, сын ведь, но и на это нужны силы… Он постоял еще минуту, не смея тревожить забывшуюся Пелагею, и так же неслышно, на цыпочках, вышел в прихожую.