Евгений Войскунский - Девичьи сны
На следующий день после маминого отъезда я с утра умчалась в институт. В два часа вернулась домой, поставила на газ котелок с мясом и фасолью. И тут вышел из спальни Калмыков. У нас было две смежные комнаты, свою, угловую, мама и Григорий Григорьевич называли спальней. Он вышел в сине-зеленой пижаме, заспанный (отсыпался после ночной работы), в руке держа картонную коробку.
— Это тебе, Юленька, к празднику.
Я открыла коробку и ахнула: туфли! Белые лодочки с маленьким кожаным бантиком — невозможно было придумать лучший подарок! Я прямо-таки просияла.
— Спасибо, Григорий Григорьич! Большущее спасибо.
— Спасибо скажешь потом.
Неторопливой, уверенной, немного враскачку, походкой он прошел в ванную. Потом в столовой (где за ширмой стояла моя кушетка) он появился свежевыбритый, благоухая тройным одеколоном, с ласковой улыбкой.
— Вот теперь можешь сказать спасибо.
Он привлек меня к себе, и я, что ж тут поделаешь, чмокнула его в гладкую щеку. Калмыков крепко обхватил меня и стал целовать, настойчиво ища мои губы.
— Перестаньте! — Я пыталась высвободиться.
— Юленька, — бормотал он, — Юленька… Конфетка сладкая…
Поволок меня к кушетке, ногой отбросив ширму, и, усадив к себе на колени, стиснул мою грудь. Я отбивалась изо всех сил, но он был сильнее, он стал меня раздевать.
До сих пор я сопротивлялась молча, а тут заорала во всю глотку:
— Дядя Алекпер!
Надеялась, что сосед за стенкой услышит и прибежит на помощь.
— Дядя Алекпер, помогите!
Сосед, бухгалтер госбанка, не услышал, а скорее, его не было дома, но Калмыков слегка опешил от моих криков, на миг ослабил железную хватку — и я воспользовалась этим. Вырвалась, кинулась к двери. Он за мной, поймал за юбку, юбка затрещала, и тут мне попалась под руку мандолина, лежавшая на комоде у двери. Я схватила мандолину и обрушила ее на чернявую голову моего мучителя с такой силой, что лакированный кузовок, звякнув струнами, разломился на гнутые дощечки.
Калмыков, схватившись за голову, взвыл, попятился, рухнул на кушетку.
— Идиотка… — бормотал он. — Сволочь немецкая… Я тебе покажу… блядища…
Не теряя времени, я спешно застегивала пуговицы и крючки, схватила с вешалки пальто и выбежала из дому.
Всю дорогу до Воронцовской, давно уже, впрочем, переименованной в улицу Азизбекова, я мчалась, словно за мной гнался Калмыков со всеми своими сотрудниками. Открыла мне Дуняша, старая домработница тети Ксении, жившая у них, наверное, еще с прошлого века.
— Ба-атюшки-светы! — выкрикнула она.
Приковыляла тетя Ксения, она с трудом передвигалась, артрит ее мучил. Сели втроем в заставленной старой мебелью комнате (после смерти мужа, врача-венеролога, тетю Ксению сильно уплотнили, оставили из пяти комнат две). Давно я тут не была. Да и мама не жаловала свою старую тетку вниманием, она, я помню, не раз говорила, что муж оставил тете Ксении денег и драгоценностей на две жизни.
Тетя Ксения трясла головой и таращила выцветшие глаза, слушая мой сбивчивый рассказ, а потом произнесла дребезжащим голосом:
— Э-э-э… Я давно знаю… Я Наденьку предупреждала… э-э… он страшный человек…
Я осталась жить у тети Ксении, хоть и трудно было в душной маленькой комнате вдвоем с Дуняшей, храпевшей по ночам.
Мама, вернувшись из Красноводска, прибежала на Азизбекова.
— Что за номера выкидываешь? — обрушилась на меня, сердито округлив глаза, и я невольно залюбовалась, так она была еще хороша собой. — Всякий стыд потеряла, полезла к отчиму!
Я онемела. Уж чего-чего, а такого — вот именно! — бесстыдства я не ожидала. Я слушала мамины выкрики, хлопала глазами — и не отвечала.
— Почему ты молчишь? Язык проглотила? Нет, — мама вскинула взгляд, исполненный праведного гнева, к потолку, — это же просто немыслимо, ка-кая ты дрянь!
Тут я обрела дар слова.
— Домой я не вернусь. — Голос у меня дрожал от сдерживаемого бешенства. — Под одной крышей с твоим… твоим негодяем жить не буду!
Не стану описывать наш безобразный разговор. Мама не поверила (или не пожелала поверить?), что не я полезла к Калмыкову, а он ко мне. Тетя Ксения трясла головой и пыталась вставить слово, но мама и ей не дала говорить, на всех наорала и ушла разъяренная, оставив меня в слезах.
Знаю, что и она страдала от нашего разлада, но — была непримирима. Характер, характер! Увы, я тоже не была овечкой, способной прощать. Упрямые, бескомпромиссные, мы не умели прощать друг другу. Теперь я понимаю, как это ужасно. Но тогда…
Тогда явилась мысль о Ленинграде.
Глава тринадцатая
Баку. Декабрь 1989 года
Рано утром позвонила Нина: Олежка заболел.
— Не пугайся. Обычная история, капризничает, глотать больно.
— Опять ангина?
— Мама, ты сможешь приехать? А то у меня сегодня…
— Приеду.
Сто раз им говорила: у ребенка частые ангины, надо что-то делать, гланды вырезать или прижечь, что ли. Но они же, доченька с муженьком, «современные» — а по-современному нельзя удалять миндалины, потому что в организме все имеет свою функцию — что-то в этом роде, черт его знает.
Было около восьми, мы только что встали, Сережа делал зарядку, а я прервала свою тибетскую — и тут явилась естественная мысль о Володе. Пусть он посмотрит Олежку. Конечно, он смотрел моего внука уже тысячу раз, и, кстати, он-то и не советовал пока вырезать гланды, но… Все равно, пусть посмотрит в тысячу первый!
Когда Олежка болеет, я совсем теряю голову.
Володя на мой звонок ответил сразу.
— Ничего, ничего, тетя Юля. Я давно на ногах. Что случилось?
Он сегодня работает во вторую смену, с часу, так что сможет заехать посмотреть Олежку примерно в пол-одиннадцатого. Милый безотказный Володя. Почему такому парню не везет с женами?
Судя по насупленному виду моего дорогого Сергея Егорыча, он тоже не уверен, что ему повезло с женой. Он молча ест манную кашу (геркулес начисто исчез из магазинов, да и запас манки у меня кончается) и всем видом выказывает крайнее недовольство моим предстоящим уходом. Лучше с ним сейчас не заговаривать — сорвется, раскричится… сорвусь и я… уж лучше завтракать молча. Хорошо бы научиться жевать так же мерно, как Сережа… Ладно, ладно, переключи мысли, советую я себе.
— Так сегодня не будешь стирать? — спрашивает Сергей за чаем.
Он у нас «старший механик стиральной машины» — сам себя так прозвал.
— Нет, сегодня не буду.
— Тем лучше.
— Да, — говорю, поднимаясь из-за стола. — Напишешь на пару страниц больше.
Он только на днях сообщил мне, что пишет воспоминания. Мемуары, так сказать. Ну что ж. Если у человека есть что рассказать о своей жизни — то почему бы не сделать это?
— Я помою посуду, — говорит Сергей.
Ну слава богу, обошлось без спора, без ссоры. В сущности, Сережа добрый человек.
Доехала без приключений. Только на углу улиц Видади и Самеда Вургуна, напротив физкультинститута, постояла, пережидая длинную вереницу машин — мчались, гудя во всю мощь, десятки «Волг» и «Жигулей», набитые молодыми людьми, очень возбужденными, орущими, жестикулирующими. Говорят, на площади Ленина, у Дома правительства, опять начался митинг. Наверное, туда и направлялась автоколонна.
У подъезда своего дома я нагнала Галустяншу. Грузная, почти квадратная, в рыжей меховой шапке и черном пальто из синтетики, обтягивавшем монументальный зад, она шла враскачку с двумя набитыми сумками. С базара, конечно. Я поздоровалась и попыталась прошмыгнуть в подъезд, но — не так-то просто ускользнуть от Галустянши.
— Юля-джан, подождите! — Тяжело, астматически дыша, она поднималась по лестнице.
Я остановилась на лестничной площадке.
— Дайте ваши сумки, Анаит Степановна.
— Не, ничего. — Одну сумку все же отдала. — Юля-джан, я вам что расскажу! — Перед своей дверью, напротив нашей, Галустянша вдруг вскрикнула: — Ваймэ! Опять! Смотрите!
В полутемном подъезде на темно-коричневой двери виднелся большой меловой крест.
— Третий раз! — Галустянша, всхлипывая и причитая, принялась ребром ладони стирать крест. — Что мы им сделали? Третий раз! Я стираю, а они опять, чтоб у него руки отсохли!
Открыв ключом дверь, она устремилась в квартиру, и мне ничего не оставалось, как тоже войти. В прихожей горела лампочка в замысловатом абажуре. Пахло жареной бараниной. Я поставила сумку на табурет и шагнула было к раскрытой двери, но тут из галереи появился, вслед за своей взволнованно причитающей женой, сам Галустян. Согнутый пополам, перевязанный розовым шерстяным платком, он прошаркал, кивнув мне, к двери, взглянул на крест и разразился ругательствами на армянском языке. Анаит Степановна мокрой тряпкой стерла крест и обратила ко мне полное щекастое лицо со страдальчески вздернутыми бровями.
— Юля-джан, зайдите!