Валерий Поволяев - Атаман
Когда приходил приказ поставить какого-нибудь бородатого бедолагу к стенке, Семенов недовольно морщился — не любил это дело, старался свою сотню оградить от «расстрельного исполнения», что удавалось, к сожалению, не всегда.
Особенно запомнился один дезертир — тщедушный, с впалой грудью чахоточника, донашивающего последнюю смену своей тяжелой одежды, измазанного паровозной сажей, с лицом старичка, которому все в этой жизни осточертело, и большегубым слюнявым ртом рабочего подростка, любящего сладкое. Когда его поставили под дула винтовок, он неверяще глядел подбитыми глазами на шеренгу солдат, приготовившихся отправить его на тот свет, и восклицал жалобно:
— Мама! Мама! Мама!
Так ему эти негромкие надорванные вскрики и загнали пятью пулями назад, в горло.
Напряженность на фронте спала, пошли братания, в окопах верховодили уже не полковые командиры, а рядовые солдаты, которым не светили даже унтерские лычки. Один такой солдат по фамилии Собачкин взял в руки красный флаг и попер прямиком в германские траншеи договариваться о мировой революции, которую они сделают сообща... Семенов, узнав об этом случае, даже кусок уса себе откусил.
Свои последние недели доживал 1916 год.
Зима в Бессарабии[25] была малоснежная, теплая, с частым солнцем, неузнаваемо преображающим невысокое бледное небо, с дождями, мамалыгой и виноградом, что смуглые кареглазые молдаванки дешево продавали казакам. Было много вина, но Семенов старался его не пить — русская водка все-таки лучше молдавской кислушки, от которой пучит живот, — и сотне своей запрещал.
А вот в соседнем полку даже лошадей поили вином, и однажды вдребезги пьяная и потому буйная лошадь в пыль раскатала глиняную бессарабскую мазанку. Пришлось приморцам скидываться хозяину на новое жилье: по кругу пустили папаху, доверху набили ее деньгами и вручили вислоносому, вислоусому бессарабу с влажными глазами-маслинами:
— Держи, паря! Сам виноват — слишком крепкое вино поставил нам, вот лошадь и развезло.
Бессараб поклонился казакам до земли:
— Мунцумеск, братья! Теперь у меня будет новая каса, — поблагодарил, значит, приморцев и о своих планах на будущее рассказал.
Казаки одобрительно захлопали в ладони:
— Ставь еще бочку вина! Мы тебе сейчас вторую папаху денег соберем. Кстати, что такое мунцумеск будет?
— Спасибо.
Казаки одобрили и это:
— Хор-рошо звучит!
Казакам было весело, а у Семенова от этого веселья, от испуганных физиономий дезертиров, которым не было числа — ведь несметь невозможно пересчитать, — от черного сверка железнодорожных путей болели зубы, так болели, что хоть физиономию полотенцем перепоясывай, а где-то глубоко внутри, в закоулках, под самым сердцем все чаще и чаще возникало странное сосущее чувство — ему тоже хотелось бежать.
Но не домой, на реку Онон, к голосистым раскосым гуранкам, способным поднять мертвого из могилы, а туда, где еще теплилась драка, где не было этого слюнявого братания, после которого хотелось взяться за пулемет, туда, где армия еще считалась армией, не была разъедена бациллами и ржавью, имела жесткую воинскую структуру.
Такая армия сохранилась у России в Персии, на тамошнем фронте, эта армия славно воевала, до нее еще не успели добраться разные солдатские, рабочие, крестьянские и прочие агитаторы и депутаты, она еще сражалась, теснила немцев и их союзников, разбиралась с ними так, что от противника только пух с перьями летели. Как знал Семенов, там, в Персии, дрались и конные забайкальские полки.
Семенов остро завидовал им — делом занимаются люди, ратным делом, к которому их призвали Отчизна с царем-батюшкой, а не сопливятся, не сюсюкают, не пускают слюни влюбленно, как на Западном фронте их далекие однополчане, распивающие с немцами чаи.
Хоть и жалко было расставаться со своей сотней, с которой столько путей-дорог пройдено и столько соли съедено, а Семенов, помаявшись некоторое время, решил с нею расстаться — подал рапорт о переводе его на Персидский фронт, в Третий Верхнеудинскнй казачий полк.
Полк этот входил в Третью Забайкальскую отдельную казачью бригаду, которой командовал генерал-майор Дмитрий Фролович Семенов, троюродный брат подъесаула[26].
Полком командовал также знакомый человек — Прокопий Петрович Оглоблин, георгиевский кавалер, бывший сослуживец Семенова по Первому Нерчинскому полку, ныне носивший на своих плечах полковничьи погоны.
— Кругом свои! — обрадовался Семенов, когда узнал, кто воюет на Персидском фронте.
Вскоре пришло решение о переводе, и Семенов, собрав свою сотню, низко поклонился ей:
— Буназо, как говорят здешние жители-бессарабы...
Слово «буназо» было единственным, которое есаул выучил в Молдавии, да и то он все перепутал: хотел сказать «до свидания», а «буназо» — это «здравствуйте».
— Буназо, — эхом откликнулись казаки, хорошо, едва ли не на всю жизнь запомнившие правило: их командир не может ошибаться.
Эх, если бы на этом месте приостановить биографию Семенова — он национальным героем России стал бы, его, как многих храбрых русских солдат, поминали бы в веках, но нет, жизнь колесом покатилась дальше, а вместе с нею и безоглядный рубака Григорий Семенов.
В январе 1917 года он прибыл в Персию, в местечко Гюльчашан.
Персия потрясла его. Во-первых, здесь царило самое настоящее лето, было тепло и светло, на тонких гибких ветках призывно распускалась, трепетала под ветром зелень и благоухали цветы, но не они удивили подъесаула Семенова. Второе, что буквально потрясло его, — это бабочки.
Бабочек была тьма, самых разных, словно все они слетели сюда на тепло, на запахи лета, которое лишь по недоразумению называется зимой и приходится на этот недобрый месяц — январь. Особенно много было огромных ярких полубабочек-полумотылей, которых Семенов видел на Амуре, — махаонов. Бабочки эти считались у тамошних казаков драгоценными, поимка одной такой красавицы считалась едва ли не воинской удачей, а здесь их было все равно что на Ононе грязи — хоть лопатой пришлепывай да собирай в фуражку.
Кстати, о фуражках. Семенов, едва в окно вагона ворвался теплый, припахивающий чем-то соленым ветер, стянул с головы папаху и сунул ее в сумку, откуда достал полевую казачью фуражку с офицерской кокардой. Сбрызнул фуражку водой, чтобы мятая ткань расправилась побыстрее — ткань высохнет, сделается гладкой, будто из-под утюга, — нутро набил газетами и повесил на крюк. Через несколько часов фуражка выглядела как новенькая, Семенов натянул ее на голову, глянул в длинное узкое зеркало, привинченное к стенке вагона, улыбнулся довольно — сам себе понравился.
Пока Семенов трясся на мягкой, обитой залоснившейся тканью полке вагона, он от корки до корки изучил брошюру, которую получил в штабе генерала Крымова «для ознакомительных целей», когда выписывал себе проездные документы. В брошюру было напихано множество всяких сведений — начиная от описания того, как становилась на ноги Персидская империя домусульманского периода и откуда взялись воинственные тюрки Альптечин и Себуктепга, Торгул-бек и Низам-Ольмольк, до рассказов о войнах Аги-Мохаммеда, сумевшего подмять под себя огромные территории» в том числе и Грузию. Ага-Мохаммед удивил Семенова своей жестокостью, жаждой проливать кровь — недаром про турок рассказывают разные страшные истории, о них есть что рассказать; он захватил город, в котором оборонялся его лютый противник Лютф-Али-хан — человек еще совсем юный, приказал бросить под ноги солдатам двадцать тысяч женщин, мужчин же, способных держать в руках оружие, — избить и ослепить. Аге-Мохаммеду было доставлено семь тысяч глаз. Глаза, выковырнутые из черепов, он принимал лично — поштучно и на вес.
— Во гнида! — не удержавшись, вслух прокомментировал прочитанное Семенов.
За окном тянулась зеленая земля, и ничто не напоминало о мрачной истории этих мест. Пели птицы, светило солнце. И летали бабочки.
Такого количества бабочек, как в полку, куда прибыл Семенов, он еще не видел — бабочки тут лепились даже к потным конским задам.
— Невидаль! — восхитился Семенов.
Наряду с обилием бабочек его удивило и другое: казаки в эту летнюю теплынь ходили в лохматых, с длинными скрутками-висюльками шерсти папахах. К чему в такую жару ходить в папахах, ведь самое удобное дело — фуражка? Семенов решил, что при первом же удобном случае спросит об этом у командира полка.
— Насчет папах — история простая, — сказал ему Оглоблин. — Из штаба фронта пришел приказ — перейти на летнюю форму одежды, казаки на легкое обмундирование перешли без возражений, а вот насчет папах — словно что-то заколодило: не сняли. Я к ним: «Содрать немедленно с голов эти бараньи курдюки! Ведь в фуражке и голова дышит, и живется легче — мозги не плавятся...» Они мне в ответ: «Это в папахе голова дышит, а в фуражке просто запекается, как тыква. Разрешите, господин полковник, носить папахи!» Пришлось посылать рапорт к главнокомандующему великому князю Николаю Николаевичу, чтобы тот разрешил. Великий князь хоть и посчитал это казачьим чудачеством, но смилостивился и разрешил.