Генрих Манн - Молодые годы короля Генриха IV
Всем, кто окружал Генриха, было не больше двадцати лет или около того, все они были полны задорного упрямства, не желали признавать ни земных установлений, ни сильных мира сего. Властители, уверяли юноши, отвратились от бога. А господь бог смотрит на все совсем иначе, и образ мыслей у него примерно такой же, как у них, двадцатилетних юнцов. Поэтому они были убеждены, что их дело правое и что им сам черт не брат, а уж французского двора они боялись меньше всего. Пока отряд еще ехал через южные провинции, к нему навстречу выходили старики-гугеноты и, воздев руки к небу, заклинали принца Наваррского остерегаться врагов и беречь себя. Он знал, что долгий опыт сделал их недоверчивыми. — Но, дорогие друзья, теперь все пойдет по-другому. Я ведь женюсь на сестре короля. Вам будет дана свобода веры, вот вам мое слово.
— Мы восстановим свободу! — кричали всадники вокруг него.
— И власть народа!
— И право! И право!
— А я говорю: свободу!
Это слово звучало все громче. Вооруженные и воодушевленные им, поскакали они толпой на север. Многие, быть может, большинство, представляли себе дело так, что вместо тех, кого они сейчас называли свободными, власть и наслаждения будут вкушать они сами. Генрих вполне понимал этих людей, он умел распознавать их среди прочих и, пожалуй, даже любил — ведь с ними было легко. Однако не они были его друзьями. Друзья — народ тяжелый, всегда чувствуешь себя с ними как-то натянуто и начеку, и всегда нужно быть готовым дать в чем-то ответ.
— А в целом, — говорил Агриппа д’Обинье, ехавший рядом с Генрихом в толпе его спутников, — ты, принц, являешься только тем, чем тебя сделал наш добрый народ, потому и можешь быть выше его, ибо творение иной раз выше художника, но горе тебе, если ты станешь тираном! Против явного тирана сам господь бог дает все права самому ничтожному чиновнику.
— Знаешь, Агриппа, — отозвался Генрих, — если это так, то я буду добиваться места самого ничтожного чиновника. Но только, поверь, все это измышления пасторов, король остается королем!
— Ну, тогда радуйся, что ты всего лишь принц Наваррский.
Д’Обинье был коротышка, его голова почти не выступала над головою лошади, Генрих и то был выше. Когда Агриппа говорил, то подкреплял свои слова решительными взмахами руки; пальцы у него были длинные, а большой палец искривлен. Рот широкий и насмешливый, глаза смотрели на все с любопытством; будучи вполне мирским юношей, он, однако, в тринадцать лет решительно воспротивился, когда захотели сделать из него католика, а в пятнадцать уже сражался за истинную веру под началом Конде. Восемнадцатилетний Генрих и двадцатилетний Агриппа были давние товарищи, они сотни раз уже успели поспорить друг с другом, сотни раз мирились.
Он ехал справа от Генриха. Слева вдруг раздался звучный и строгий голос, читавший стихи:
Всегда вы кровь готовы проливать,Чтоб ваши приумножились владеньяЦеною этой страшной хоть на пядь.Состроив добродетельную мину,Торгуют судьи правдой и добром.Едва ли впрок пойдет наследство сыну,Коль вором был отец и подлецом[8].
— Друг дю Барта, — заметил Генрих, — откуда у такого добродушного петушка, как ты, берутся столь ядовитые стихи? Да от тебя девушки бегать будут!
— Я и не им читаю. Я читаю эти стихи тебе, милый принц.
— И еще судьям. Смотри, дю Барта, не забудь про судей! Не то останутся тебе для обличения только твои злые короли!
— Вы злы от слепоты, да и все мы, люди. Пора нам исправиться. Забыть о девушках — это мне пока не по силам, но от любовных стихов я совсем хочу отучиться. Буду впредь сочинять только духовные.
— Что же, умирать собрался? — спросил молодой принц.
— Я хочу когда-нибудь пасть в битве за тебя, Наварра, и за царствие божие.
После этих слов Генрих смолк. Стихотворение «О короли, во власти ослепленья» осталось у него в памяти, и он втайне решил, что никогда не будут из-за него люди лежать убитыми на поле боя, платя своей жизнью за расширение его королевства.
— Дю Барта, — вдруг приказал он, — а ну-ка выпрямись в седле, как только можешь! — Верзила-дворянин повиновался, и принц посмотрел на него снизу вверх не только насмешливо, но и с восхищением.
— Тебе там сверху еще не видно прелестной мадам Екатерины со всем ее непотребным домом? Ведь ее распрекрасные фрейлины ждут вас, не дождутся.
— А тебя, скажешь, не ждут? — спросил Агриппа д’Обинье, многозначительно подмигнув. — Впрочем, нет, ты же теперь добродетельный жених. Но, насколько мы тебя знаем… — Тут все расхохотались. А Генрих громче всех.
Сзади кто-то крикнул: — Будьте осторожны, господа! Любовные приключения с фрейлинами, как известно, уже многих наградили таким подарком, которого они не забудут до своей блаженной кончины.
Молодые люди рассмеялись еще веселее. Но в это время какой-то человек протиснулся к принцу и поехал рядом с ним, оттеснив остальных. Всадник не обращал никакого внимания на то, что его возмущенные спутники были готовы тут же наброситься на него с кулаками. У этого юноши лицо было особенно выразительным, но оно казалось слишком маленьким, так давил на него огромный лоб. Глаза эти много читали, и их взгляд уже был скорбен, хотя господину Филиппу дю Плесси-Морнею шел всего двадцать четвертый год, а было ему суждено прожить семьдесят четыре.
— Я только что слышал веление божие! — возвестил он, обращаясь к принцу. — Господь приказал мне обратиться с речью к Карлу Девятому, и пусть эта речь побудит его объявить свободу вероисповедания и подняться на защиту Нидерландов от Испании.
— Лучше уступи свою речь господину адмиралу, — посоветовал Генрих. — Он-то заставит себя выслушать. Нас они еще не боятся. Но, надеюсь, скоро будут бояться.
Генрих и дю Плесси могли беседовать друг с другом, не таясь, ибо ехавшие вокруг них молодые люди увлеклись перечислением всех удовольствий, ожидавших их при французском дворе. Говорилось вслух и об опасностях, приводились примеры. Упомянуто было также название той болезни, которой все так боялись. Тут Морнеем овладело великое воодушевление, и он воскликнул:
— Пусть я заражусь! Но Карл Девятый все-таки даст нам свободу веры!
— Ну, тогда ты будешь выглядеть довольно постыдно!
— Все мы выглядим довольно постыдно. Это все пустяки в сравнении с вечностью. Разве и наш Иисус — не такой же опозоренный человек, распятый бог? А мы все-таки в него верим! Верим в его учеников, в этих подонков человечества и к тому же евреев! Что он оставил после себя, кроме жалкой женщины, постыдного воспоминания и славы глупца, каким его почитали сородичи? И если императоры боролись против его учения мечом и законом, то как же боролся каждый в собственной душе с самим собой! Боролась плоть против духа! И все-таки народы покорились слову немногих мужей и царства поклоняются — кому же? Какому-то распятому Иисусу. Иисус! — воскликнул Морней так горячо, что все прислушались и посмотрели вокруг: с какой же стороны явится тот, кого он призывает? Ибо ни один из них не сомневался, что Иисус явится к ним и будет с ними, когда придет час, его час.
Для них все чудеса его были свежи, язвы кровоточили, и неудержимо лились слезы из глаз обеих Марий. Голгофу они видели отсюда своими земными очами — оголенный, тусклый холм, а позади клубятся темные тучи. Гугеноты ехали среди Иисусовых маслин и смоковниц, они сидели однажды вместе с Иисусом на браке в Кане Галилейской. Его история сливалась с их действительностью, они впервые ощущали его как часть самих себя. Он был такой же, как и они, только святостью превосходил он их и, как дерзнул выразиться дю Плесси-Морней, своим позором. И если бы сын человеческий вдруг появился из-за ближайшей гряды скал, чтобы повести их за собой, он, конечно, ехал бы не на смешном и нелепом осле, а на статном боевом коне, и сам был бы в колете и панцире, а они окружили бы его и кричали: «Сир! В прошлый раз вас победили враги, они распяли вас. На этот раз, с нами, победите вы! Убивайте их! Убивайте их!»
Так воскликнули бы в этой толпе гугенотов люди обыкновенные и немудрящие, увидев перед собой живого Иисуса из плоти и крови. На место иудеев и римских воинов прошлого они бы теперь поставили современных им папистов и прежде всего постарались бы за их счет обогатиться. Однако не таким простым представлялось все это Генриху и его ближайшим друзьям. Когда они думали о возможном появлении Христа, их охватывали сомнения. Дю Барта спрашивал своих спутников, можно ли, если бы Иисус вернулся и все началось сызнова, посоветовать ему не идти на распятие, если оно было предопределено и должно было послужить спасению мира. Долговязая фигура юноши сгорбилась, ибо никто ему не ответил. Дю Плесси изобразил еще более яркими красками то, что он называл позором распятого, но в чем, однако, и была сила его и слава. Морнея, несмотря на его сократический склад, тянуло ко всяким крайностям, и он чувствовал себя при этом столь хорошо, что дожил до семидесяти четырех лет. Беднягу же дю Барта оскорбляли людская слепота и низость, а также невозможность что-либо улучшить в мире или узнать, как это сделать; по этой причине ему и суждено было рано умереть, хотя он погиб в грохоте сражения. Что же касается Агриппы д’Обинье, то его охватил неудержимый творческий порыв в тот самый миг, когда дю Плесси так горячо призывал Иисуса. С этой минуты Агриппа начал сочинять и, кажется, был бы готов, если Иисус явится очам смертных, приветствовать и его в стихах. Все, что позднее было создано Агриппой, родилось из того часа и того огня. Это наполняло его счастьем, и этим он нравился своему принцу. С другой стороны, Генриха привлекал и дю Барта с его беспредельной верностью. И его пленял дю Плесси с его склонностью к крайностям.