Виктор Лихоносов - Ненаписанные воспоминания. Наш маленький Париж
— Боже! — Жена опять взмахнула тряпочкой.— Та ты, Лука, пришел как хомяк, глаза б не видели.
— Чего ж хомяком не быть, як такие штаны на меня надели. Батько весной отвез на степь, я там жил и ночевал. Приезжают осенью: «Лука, будем тебя женить. Пошили штаны и сорочку». А я, Василь, ходил в полотняной рубахе до пяток, штанов не было. И «тебя женить будем»! Ну-ну! За руку — и в станицу. Нарядили. Кого ж брать будем? «Та есть там Одарушка, она моторна дивчина, коров подоит, поприбирает, помажет все. И мастерица строчить воротнички на бешмете».— «Я ж ее не видел!» Едут дядько с батьком, и меня посадили на гарбу. Привели. Выходит она: худенькая, трошки рябенькая, известку колупает на печке.
— Понравилась? — выкрикнула из угла внучка. Голос приятный.
— А! До черта я там знал, понравилась, нет. Батько ж сказал: добра дивчина. Главное — штаны на меня надели.
— Привезли его,— перебила жена, стараясь в игре воспоминаний попуще унизить своего бывшего жениха,— я как глянула: а он толстый, морда порепанная, сам недотепный. Штаны широкие, полотняные, очкуром подвязаны, а вот тут одна пуговица великая-великая, о бо-оже, не пойду за него. Не пойду, не нравится. Брат сзади толкает: «Иди, подлюка!» Посадили, повезли. А у них стога сена, коровы рачком стоят, в сене копаются. «Ой, боже, как тут хозяйствовать?» Гарба на трех колесах, коняка на трех ногах та хата, шо перекидается. И мать под церковью пряниками торговала — це ж позор для казачки! А под венцом кидал задки как жеребец.
— Я, Одарушка, целовал тебя потихоньку, шоб не напугать, а ты хватила меня как ужака лягушку. И положила на душистое сено, под образа. Глянул утром на старые иконы та вспомнил, шо надо ж завешивать. Ой, говорю, болит рука! Она: «Меньше ото будешь за пазуху хвататься». Ну, думаю, эта дивчина не будет плодовитей пчелиной матки.
— Забрали на службу, я сама в поле, оставил меня с двумя хлопцами.
— Сижу та думаю в секрете: лежит моя жинка на гарбе. Та не лежит ли с нею ще кто? Может, кто выкатил гарбу за станицу.
— Чтоб с тебя дух выперло. И тебе не стыдно, Лука?
— Мы, молодые, шо делали. Заснул казак с чужой бабой,— она на дворе спала, а мужик в хате. Мы выкатили гарбу на улицу, а они спят и не чуют. Да потом на добрую версту откатили — спят! Мужик утром глянул: а где ж гарба? Пришла баба: «Вон твоя гарба, выкатилась с моим мужиком и твоей жинкой, а ты сидишь!»
— Ох и проклятые казаки. А вредные! Казак лежит на возу, песни поет, а молодуха волов хворостиной погоняет.
— Штаны ж надели, чего ж. Отгуляли мы свадьбу три дня, я и говорю батьке: «А штаны ж надо снимать?» — «Будешь носить».— «Та как же — одни штаны».— «Раз женился — надо штаны носить». Так же, Одарушка? Ну, я спать, а вы сватайтесь. Соединяйтесь любовью и духом.
Наконец и внучка поднялась с койки, вышла какая-то хмурая, но сквозь недовольную улыбку поздоровалась с Василием и села у окна, вперлась глазами в темноту. Василий мигом обозрел ее всю, оценил: «Лицо круглое, чистое. Волосы каштановые, брови редкие. Росту умеренного. Ушки ласковые. И голос чистый».
Костогрыз на топчане бурчал во сне, смеялся, вздергивал порою руку.
— Шо с тобою? — подходила жена.
— Та це я заплющил очи и поехал до хаты, где батько с матерью свадьбу гуляли. Перед филипповскими заговеньями была та свадьба. Их посадили за стол, когда входит приятель Турукало и подает знак рукою: «На минутку!» Батько встал: «Зараз вернусь». И пришел аж на третий день. Щека разрублена, в левой ноге засела черкесская горошина, и трясла его лихорадка. «Я думал, шо скоро вернусь, не так вышло. Ну, ничего, зато две ружницы та шаблюка добра в очерети захованы». И мать моя видела своего Миная на масленую да на Велик день. Их никого уже, деточки, нема, черноморцев. Ось я ще живой. Никого нема. Та ще три моих друга, ну они помоложе: один в Каневской, один в Кущевской, один в Васюринской. В лагеря до Диониса-внука поеду, так проведаю по дороге и их. Никого больше. Если не веришь, Василь, то сними мою люльку и носи в кармане. Никого. То кресты носили на черкесках, а теперь сами под крестами лежат. Сватайтесь, дети,— закончил Костогрыз и опять задремал.
А Василий еще целый час сидел со старухой и внучкой, гордился секретами шапочного дела.
— За бараньими смушками надо следить... Мы храним в бочках, пересыпаем табаком, чтоб моль не поела. А все равно где плохо промыл, моль попадается. Это уже скандал. Генерал Бабыч приехал заказывать папаху, подают ему с десяток, он: «Попсуйшапку позовите».— «Какого?» — «Обоих братьев». Я вынес ему из шкурки тибетского козла, брат выкурил — слеза потечет. Бабыч остался доволен. А иначе как же? Когда родится бухарский барашек, его сейчас же заворачивают, оставляют только головку, чтоб матка полизала. Волос тогда вьется. Все надо знать... Дамского портного Рожкова знаете? У нас три шапки шил. Дом его стоит — угол Базарной и Насыпной, напротив кузнеца Вырвикишки.
Внучка наконец-то улыбнулась. Попсуйшапка твердил свое:
— В бильярд не играем. Некогда. Не тот товар, что лежит, а тот, что бежит, правильно? Приезжаю в Москву в магазин головных уборов Василия Егоровича Александрова и Макара Егоровича. Захожу. «Мне нужны донушки,— говорю,— для подкладки, и налобник сафьяновый, а на донушке чтоб печать — клише фирмы». А как же. У Макара Егоровича двуглавый орел, а у Василия Егоровича одноглавый. Адрес укажешь: Красная улица, семьдесят четыре, под гостиницей «Лондон». Сами отправляют. Хотмахер только меня посылает.— Василий выпрямился от гордости, по-хозяйски разгладил усы.— Ну...
— Запрягай, запрягай волов! — разговаривал во сне Костогрыз.— В Каневскую до Скибы... акафисты читать...
— Хороший у вас дедушка,— сказал Василий.— И ему папаху сошьем.
— Дорогая та папаха?
— Молдавского курпея до семи и десяти рублей. А до двадцати — каракулевая. А мерлушка, знаете, почему так называется? Мерлушка из того барашка, что умирает в утробе матери и родится неживым.
— Старый Бурсак прибыл с Запорожья с братом на бурых конях,— бормотал Костогрыз.
— А дом есть или на квартире? — спрашивала старуха.
— Еду я на ярмарку — у меня в каждой станице дом. И угощают, и спать положат, и будут приглашать еще. Важно человеку понравиться. С какого благополучия будут пускать кого попало? Вон Донченко или Горлач продадут лошадь,— она еле ноги волочит, еще и смеются: «А ты думал, я рысаками торгую. Я калеками и торгую». Хорошее далеко слышно, а плохое еще дальше, это ж верно? Мать мне наказывала: «Так живи, дорогой сынок, чтоб в каждой деревне у тебя был свой дом». В деревянной бочке никогда жить не буду. Как Чуприна.
— Какой?
— Где Рашпиля дом,— опять заговорил Костогрыз,— там мы уток стреляли, было болото. Потом там наказные атаманы жили...
Старуха укрыла его и опять села. Она уже души не чаяла в Попсуйшапке. Такой молодой и такой здравый. И лицом удался: умные любознательные глаза, черные усы. Осанка уверенная. Двадцать пять лет от роду.
— Чуприну вызвали в суд свидетелем, а повестку не вручили. Аристотелиха, что солеными огурцами из бочки торгует на Новом рынке, подралась с Бонрепихой, хозяйкой электробиографа «Бонрепо» на Гоголя, возле дома Акритаса, помните? А Чуприна видел. «На какой же ты улице живешь?» — спрашивает судья. «Я, господин судья, живу на Новом рынке, под Бондаренковой лавкой, в сахарной бочке». Соломы наносил, стружки мелкой — яблоки распечатают, лимоны, апельсины, он заберет бумагу, вот его постель. А снег выпал в пол-аршина. Он в бочку — и спит. «Где твоя квартира?» — «Да моя квартира на Новом рынке под Бондаренковой лавкой в сахарной бочке». Хохот! Семьи не было, ни осей, ни колесей. Меня это не ждет.
— У них после обеда и чая руку целуют...— мешал им беседовать Костогрыз.
— Дела мои идут хорошо,— продолжал Попсуйшапка.— Косович всегда из своей экономии за мной тачанку присылает. Сам, если в городе окажется, ночует в гостинице Губкиной, где барышню Шкуропатскую офицер Толстопят держал, слыхали? Косович любит соус с почками. И меня угощает. Ему дома надоедает баранина, голубятина, у него голубей тысячи две. Приезжаю к нему за шкурками, так он всегда: «Скажите кухарке, что вы будете кушать, коровнику или голубятинку. Нет, нет, не пообедаете с дороги, товар не покажем. И водочки выпейте. Ничего, душа меру знает». Деревянный чан, в нем ведро с кипяченым молоком. Пей кто хочет. Жить можно, если люди уважают.
— Где ни хорошо, а надо жениться,— сказала Одарушка.
— Ну, ясно,— поднял в согласии голову Василий.— У нас в деревне, где я родился, поют: «Первая полюбила — кольцо подарила. Вторая любила — белу постель стлала. Третья полюбила — хозяйкою стала». Хозяйку и возьму. Чтоб не глядела по сторонам, а дома жила. В двенадцать лет у меня была барышня. А вторая — уже костюм мне купила. Ее мать бубликами торговала. Дите такое же, как и я. Она мне вышила двенадцать платочков голландского полотна.— Он полез в карман и достал один.— Видите, расшит разноцветным шелком. «Люблю сердечно, дарю навечно». Брат десять штук выносил.