Иван Наживин - Распутин
XXXIX
СТИХИ ВАНИ
Понурившись, он пошел к Кенигсварту. Встречных уже не было: курортщики уже кушали по своим отелям и пансионам. Над пахучей землей зароились уже звезды. Где-то в ущелье ухал и дико хохотал филин, точно издеваясь над кем-то. И свежо так пахло травой, лесом, ночью — совсем как там, дома, над Окшей… Что делал бы он там в этот час? Вероятно, гулял бы над рекой и думал бы свои мирные думы о тихой жизни в Подвязье, о работе, о… Сердце его вдруг облилось чем-то горячим и мучительно заболело: и ее, и ее не пощадили звери! О, за страдания таких вот девушек многих и многих заставил он заплатить жизнью, но — разве этим что поправишь, разве этим вернешь то свое милое, ясное счастье, нежной зорькой сиявшее над всей его жизнью? И… разве они, звери, виноваты? Разве не все сделано было, чтобы довести их до бешенства? Драгоценные соболя до полу, собачонка жареного цыпленка не жрет, в каждом ухе состояние, на которое целая семья прожила бы долгие годы… А эта война, война, будь она миллионы раз проклята!.. Враги его и те, и эти. И те, и эти посмеялись над ним… Он стиснул зубы, чтобы сдержать стон гнева, стыда и невыносимой боли. Он вообще старался никогда о ней не думать — он точно предчувствовал все вперед… — а вот теперь, в этот тихий сумеречный час не сдержался… Нет, нет, то кончено совсем, навсегда!..
Вправо на холме заблистали яркие огни какого-то ресторана среди леса. Ему захотелось есть, и он ускорил шаги. На вывеске над ярко освещенным входом стояло: Hotel «Waldheim[114]». Носовым платком он смахнул пыль с сапог, оправился и вошел в ярко освещенный зал, где за отдельными столиками кушали гости, чистые, корректные, беззаботные.
Он приказал кельнеру дать себе обед, бутылку хорошего вина и, оглядывая всех своими новыми сухими глазами, продолжал думать свое. После обеда он пойдет к баварской границе… Или лучше проехать немного поездом и перейти границу в сторону Саксонии? Чтобы избежать унизительной волокиты с визами, он никогда не обращался к властям, а шел и ехал без всякого стеснения туда, куда хотел. Так перешел он границы болгарскую, сербскую, венгерскую, австрийскую, немецкую, чешскую… Охрана границ везде была одинакова плоха: все устали, все точно утратили прежнюю веру, что охранять границы, действительно, нужно, все точно рукой махнули — везде незримо бродило это новое, темное, пьяное русское вино. Да… А затем в Дрездене или Берлине он сбудет бриллианты и уедет вдаль, за океан, в пустыни — куда, решительно все равно, только в пустыню, к диким зверям, к опасным дикарям, к ядовитым змеям, навстречу бешеным ураганам, желтой лихорадке, только прочь, прочь из этой насквозь отравленной ложью атмосферы старой блудницы Европы, захлебнувшейся в крови человеческой и все же точащей нож для дальнейших кровопролитий…
Он хорошо поел, выпил, щедро расплатился с щеголеватым обером и твердым, пахнущим пылью шоссе, белевшим в сиянии звезд, направился на маленькую станцийку Кенигсварта, прождал там с полчаса поезда и понесся к границе. Не доезжая до нее одной станции, он оставил ярко освещенный, почти пустой вагон и снова пошел в темноте пешком, не торопясь, думая о своем…
Границу было легко узнать издали по особо яркому освещению местности, прилегающей к пограничному посту. Он свернул вправо от дороги и осторожно узенькой тропинкой пошел в лес. В лесу было черно и казалось, что яркие звезды качаются, как фонарики, на концах ветвей, и было очаровательно. Но сейчас же подумалось: а что, если и на этих издали прекрасных звездах есть и колючая проволока, на которой распяты люди, и удушливые газы, и бомбы с аэропланов в горящие города, и — что всего ужаснее — это все бездорожье во мраке и отчаяние? Он невольно повел плечами в нервной дрожи отвращения и тоски…
Он чутко вслушивался и вглядывался в окружавший его мрак, но в душе его не только не было ни малейшего страха, но даже и просто волнения: бриллианты он в темноте всегда успеет незаметно выбросить из кармана, а так называемый недозволенный переход границы — пустяки. А если его уличат и арестуют? Тоже все равно. Самое жуткое в жизни было теперь то, что ничто не стало страшно.
Над лесом встал месяц на ущербе, запрокинутый назад и тусклый. Он выбрал полянку на вершине пологого холма и присел на землю, прислонившись спиной к стволу высокой лиственницы. Рассвет, вероятно, был уже недалек, предутренний холодок стал чувствительнее, и он накинул на плечи свое непромокаемое светло-коричневое пальто, от которого пресно пахло резиной. И смотрел пред собой в темноту… И подумал он, что откуда-то из бездны Вечности уже теперь слепо ползет судьба Земли, те ледники, которые оковывают теперь только ее полюсы и которые по мере неизбежного охлаждения быстро сгорающего Солнца будут от полюсов распространяться все шире и шире к тропикам, потом к экватору, стирая в своем непреодолимом шествии города, храмы вечных богов, целые царства, всю историю человеческую… И сомкнутся ледяные океаны над окоченевшей землей, и какой-нибудь последний вулкан из последних сил будет мутно-багровым светом освещать ледяные пустыни. И в пустом небе будет носиться эта планета-труп, не смея и на вершок уклониться от своего, от века ей начертанного пути. И ничего, ничего не будет, будет хаос, ибо не будет мозга человеческого, который творил из этого хаоса пеструю, яркую сказку жизни… Так о чем же и хлопотать? Мораль, Бог, идеалы, культура, отечество, человечество, близкие — ха-ха…
Стало сереть. И еще чувствительнее стал холод. Он встал, огляделся. Внизу у подошвы холма мертвенно-стальным светом чуть светилась небольшая речушка. От нее уже поднимался легкий туман. На том берегу тянулись молодые, в рост человека, заросли ельника. Поодаль на бугре стоял большой крестьянский двор, прочный и светлый. Где-то в отдалении грохотал поезд. И все это в свете очень раннего утра было мертво, холодно, какое-то стеклянное, ненастоящее.
Серый сумрак все редел и редел. Вдали над речкой замаячил пегий пограничный столб. Он не ошибся: граница шла по самой речке. Значит, только разуться, быстро перейти поток и в тот молодняк, в котором его и с собаками не найдешь. И он внимательно всматривался в местность, стараясь наметить себе направление. Только бы не наткнуться на крестьянский двор, не потревожить собак и выбраться вон на то шоссе…
И по мере того как все более и более светало, туман от речки становился все гуще и гуще. И вдруг где-то совсем близко послышались грубые заспанные голоса. Он стал за толстую лиственницу. Берегом речки шли два немецких пограничника с короткими карабинами на плече. Они прошли мимо него и скрылись в густом тумане. Он тотчас же быстро спустился к реке и вошел в воду. Воды было только по колено, и озябшим за ночь ногам она показалась очень теплой. И едва ступил он на тот берег, как тотчас же из дальних кустов до него долетело хриплое, сонное, строгое:
— Halt![115]
Он бросился в елки. Стукнул выстрел, и пуля вжикнула высоко над головой: человек в тумане умышленно стрелял не в него, а выше, зря, для исполнения долга, веры в который у него как будто и не было. Он погрузился в густую пахучую чащу ельника, в которой стояло еще вчерашнее тепло. И стараясь не шелестеть ветвями, в густом тумане он пошел вперед, миновал крестьянский двор, на котором все было еще тихо, и вышел на дорогу.
И опять уже он думал свое. Стрелял тот так, зря, и пуля пошла неизвестно куда. И вот на излете она ударит или в нарядного жучка, спящего в синем колокольчике, или в лягушонка, который восторженно пучит свои глазенки на огромный мир, или, может быть, поразит спящего у окна в колыбельке ребенка. Вот она, благость Господня!.. Уже не веря — или пусть даже и веря — в нужность своего выстрела в человека, который не сделал ему никакого зла, солдат палит, и его пуля так, зря, отнимает жизнь пусть даже только у одного глупого лягушонка! Гениально устроено… Царь жизни — случай. И та, толстая, встретилась ему совершенно случайно и погибла.
И черт с ней!..
Справа над дорогой стояло мрачное огромное распятие с окровавленным, уже умершим Христом. Было холодно и неприютно. В уже редеющем тумане там и сям по крестьянским дворам надрывно перекликались петухи и уже слышались сонные голоса людей…
Чрез час он сидел уже в теплом и чистом вагоне, а вскоре, позавтракав и почистившись, он стоял перед ювелирным магазином на одной из главных улиц Дрездена. Он уже взялся было за дверную ручку, чтобы войти, как вдруг в голове, которая была от бессонной ночи как в тумане, сверкнула мысль: «А вдруг они фальшивые? В самом деле, они неестественно велики… Будет ужасно противно…»
И он снова отошел к витрине и сделал вид, что внимательно рассматривает выставленные драгоценности; но на самом деле он боролся с самим собой: войти или не войти? И не знал, что делать. В самом деле, будет ужасно глупо, если камни вдруг окажутся фальшивыми… Вероятно, и эти в витрине, по крайней мере, наполовину фальшивые. Все в жизни фальшивое. И не стоит возиться. Ах, как хочется спать!.. Надо пойти прежде всего выспаться — тогда голова будет яснее…